Николаевский позволяет себе и такой вымысел:
«…когда мы были в Копенгагене, Бухарин вспомнил, что Троцкий жил относительно недалеко, в Осло, и сказал: — А не поехать ли на денек-другой в Норвегию, чтобы повидать Льва Давыдовича? — И затем добавил: — Конечно, между нами были большие конфликты, но это не мешает мне относиться к нему с большим уважением».
В Копенгагене я не была, но великолепно понимаю, что это очередная выдумка Николаевского. Я уже не говорю о том, что съездить в Осло нельзя было без визы, речь могла идти только о конспиративной поездке, на что Николай Иванович никогда бы не пошел. Кроме того, как мне известно со слов Н. И., в полемических дискуссиях он утратил уважение к Троцкому. Полагаю, что то же можно сказать и о Троцком, который едва ли принял бы Бухарина с распростертыми объятиями.
Не меньшее удивление вызывает рассказ Б. Николаевского о свидании Бухарина с Фанни Езерской. Езерская когда-то была секретарем Розы Люксембург, членом Германской коммунистической партии, работала в Коминтерне, была в оппозиции. После прихода Гитлера к власти эмигрировала во Францию. С Николаем Ивановичем близка она не была, но дружила с моими родителями. Фаня Натановна, как ее звали в ларинской семье, знала меня с раннего детства. Николаевский, якобы со слов Ф. Езерской, рассказывает, что она предложила Бухарину возглавить заграничную оппозиционную газету, хорошо осведомленную о происходящем в России, поскольку, по ее мнению, он был единственным, кто мог бы взять на себя роль редактора такой газеты. Иными словами, предложила Бухарину стать невозвращенцем — остаться в Париже. Бухарин якобы отказался от этого предложения лишь из тех соображений, что привык к создавшимся в Союзе отношениям и к напряженному темпу жизни. Но в тот единственный раз, когда Езерская встретилась с Бухариным, она при мне пришла в «Лютецию» и при мне ушла. Я была свидетелем всего разговора. Речь шла о VII Конгрессе Коминтерна, о едином фронте в борьбе против фашизма. Езерская говорила, что живется ей во Франции тяжко, что она работает на фабрике. Расспрашивала о жизни в Советском Союзе, Бухарин рассказывал ей приблизительно то же, что при мне самому Николаевскому, о чем я уже писала. Ничего даже отдаленно похожего на грубые фальсификации Николаевского не было. Как же можно так нагло лгать? Очевидно, Езерской к этому времени уже в живых не было или же была в таком состоянии, что прочесть «труды» Николаевского она не могла.
Если бы командировка Бухарина в Париж совпала с процессом Зиновьева и Каменева (август 1936 г.), то и настроение Бухарина совпало бы с тем, как его оценивал Николаевский. Хотя и в этом случае Бухарин ринулся бы в Москву, чтобы опровергнуть обвинения, но при таких обстоятельствах не исключено, что кто-нибудь наивно решился бы предложить Бухарину остаться за границей, предположив, что в Париже или иной западноевропейской стране, а может в Америке, Бухарин бы уцелел, тем более что жизнь в то время не доказала еще обратного…
Не мне опровергать, что до августа 1936 года Николай Иванович не предвидел своей гибели. Это доказывают его статьи, речи, в том числе речь, произнесенная в Париже. Сам факт, что незадолго до катастрофы Николай Иванович не только соединил со мной, юным человеком, жизнь, но и стремился иметь ребенка, о многом говорит. Неужто Николая Ивановича можно заподозрить в том, что он страстно желал, чтобы и ребенок его был обречен на мучительные страдания!
Николаевский, наворачивая одну ложь на другую, противоречит сам себе. В «Письме старого большевика», созданном им через восемь месяцев после отъезда Бухарина из Парижа, говорится: «Сказать, что процесс Зиновьева — Каменева — Смирнова нас здесь как обухом по голове ударил, — значит дать только очень бледное описание о недавно пережитом, да и теперь переживаемом». Далее он сообщает, что даже Ягода узнал о готовившемся процессе в последнюю очередь. Вопрос: из какого источника Николаевский получил эти сведения?..
Почему-то в марте-апреле 1936 года после столь длительных бесед с Бухариным ему не передалось безысходное настроение того. Да и не могло передаться, ибо оно не соответствовало его описаниям в 1965 году. В Париже Бухарин был жизнерадостен и весел, считал, что новая Конституция приведет к демократизации нашего общества — его долгожданной мечте.
И разве кто-нибудь в марте-апреле 1936 года осмелился бы предложить Бухарину остаться в Париже?
В голове Николаевского все сместилось во времени, он запутывается и сам себе противоречит. С одной стороны, он вполне справедливо замечает:
«Бухарин недооценил своего противника. Он не предвидел, как предательски хитро Сталин применит все эти хорошие принципы (имеется в виду новая Конституция. — А.Л.) и равенство всех перед законом превратит в равенство коммунистов и некоммунистов перед абсолютной диктатурой Сталина».
С другой стороны, Николаевский объясняет «откровенность» Бухарина в беседах с ним таким образом: «То, что он (Бухарин) мне говорил, было сказано с мыслью о будущем некрологе». И в 1965 году, рассматривая события тридцатилетней давности через призму «большого террора», начавшегося после отъезда Бухарина из Парижа, Николаевский делает вывод, что Бухарин и тогда уже предвидел приближающуюся гибель.
На чем же основана уверенность Николаевского? Для доказательства безысходного настроения Бухарина во время пребывания за границей Николаевский приводит длинный фантастический рассказ о поездке Бухарина на Памир. Николаевский отмечает, что Н. И. якобы не раз возвращался к этой теме, добавляя все новые и новые подробности. Такую, например: Бухарину дали гида — офицера-пограничника, хорошо знавшего край, о котором будто бы у нас сделали фильм, демонстрировавшийся и в Париже. Николаевский фильм смотрел. И запомнились ему и пограничник, и его собака Волк, и горы. Я этого фильма не видела.
Далее Бухарин якобы рассказал Николаевскому следующий эпизод: они с гидом поехали к развилке тропинок. Гид предупредил, что ехать по короткой дороге смертельно опасно — дорогу размыло дождями, были обвалы, и уговаривал Николая Ивановича ехать по длинной дороге. Бухарин настоял на своем. Рассказ вполне правдоподобный. На этом основании Николаевский делает вывод, что Бухарин испытывал судьбу и мысль о самоубийстве не покидала его. Потрясающее основание для такого вывода!
Я уже много раз отмечала жизнелюбие и азартность Николая Ивановича. Во время отпуска, независимо от политической ситуации, он мог вести себя рискованно просто в силу своего характера. Так было, скажем, в 1935 году, когда мы путешествовали по Алтаю и, еле держась в седлах, пробирались верхом на лошадях по крутым горным тропам к Телецкому озеру. Что же, Николай Иванович и моей гибели желал? А положение в тот момент не казалось ему катастрофическим.
Я могу привести пример и из самого благополучного для Николая Ивановича времени. В 1925 году я с родителями и одновременно с Николаем Ивановичем отдыхала в Сочи. Как-то он взял меня с собой в поездку на Красную Поляну. В то время мне было 11 лет. Дорога была плохая, надо было переехать глубокую пропасть, через которую был перекинут ненадежный деревянный мостик. Шофер предупреждал, что мост дряхлый, может провалиться, охранник Рогов требовал повернуть назад — он отвечал за жизнь члена Политбюро. Не помогло. Шофер разогнал машину, и мы быстро проехали через мостик, который сразу же рухнул. Нам пришлось ночевать в машине, в ожидании, пока построят новый.
Поездку Бухарина на Памир Николаевский датирует неточно, но приблизительно 30-м годом. Время для своих импровизаций он выбирает удачное. Сравнительно недавно Бухарин в связи с разногласиями со Сталиным был выведен из Политбюро, снят с постов секретаря Исполкома Коминтерна и редактора «Правды». Но дело в том, что Николай Иванович, хотя до поездки в Париж и бывал в Средней Азии, выше озера Иссык-Куль не подымался. Поездка на Памир была его давнишней мечтой, и он осуществил ее после возвращения из Парижа, в начале августа 1936 года. Николай Иванович вернулся с Памира, когда на процессе Зиновьева и Каменева было упомянуто его имя и в газетах объявлено следствие по «делу» Бухарина и других большевиков.