Изменить стиль страницы

— У меня самого их сколько хочешь. Вот, ежели попаду к белым, — подписан их генералом. Вот, ежели попаду к желтым, — подписан самим атаманом, в общем, на все вкусы. Вы, гражданин Керенский, приехали организовывать восстание?

В этот момент к нам протиснулся из глубины комнаты второй солдат. Он окинул меня презрительным взглядом и сказал: «Какой же это Керенский? Я же был в его штабе, товарищ комендант, и часто его видел». Комендант засмеялся и предложил мне папиросы. Солдат–обвинитель потупился и отошел в сторону.

Все это было немного позже, а сейчас нам надо готовиться к поездке на пароходе в дельту Волги. Это было путешествием в четвертое измерение. Мой товарищ по поездке из Москвы в Астрахань, Николай Николаевич Подъяпольский, был организатором этой экскурсии. В нашем распоряжении был маленький пароход. На нем не было ни, одного постороннего человека, за исключением двух–трех матросов. Ночью в дельте бросили якорь. Ранним утром, еще до восхода солнца, мы с Хлебниковым вышли на палубу. Такой тишины и такой космической неподвижности мы никогда в жизни не наблюдали. Об этом мы заговорили с ним сразу, как будто наши чувства были слиты воедино.

Все вокруг как бы застыло и окаменело. Мы сравнивали себя с листьями, застрявшими в тысячелетних камнях. Нам казалось, что от этой неподвижности в наших жилах остановилась кровь. Все это было до того не похоже на настоящую жизнь, что мы начали сомневаться в нашем существовании. Нас окружил лес камышей. Мы стояли на палубе, как завороженные, как вкопанные, как остолбеневшие.

— Нет, это сказка, — сказал Хлебников. — Она бывает только раз в жизни.

Может быть, со временем из памяти выплывет что–нибудь еще, а пока я помню только то, как мы спускаемся со сходней в Астрахани. Хлебников вручает мне, как драгоценный папирус, ослепительно белый лотос. Он улыбается и говорит, что этот цветок считается священным. Велимир любил иронизировать над символами и любоваться их минутным великолепием.

1931

Ленинград.

Панама

Даже деревья притихли. А может быть, они не шумят потому, что нет ветра. Солнце раскалило песок. На берегу продают мороженое и кислое молоко в стаканах. Толстая дама говорит: «Лучше евпаторийского пляжа нет во всем мире». Офицер, похожий на розовую куклу, кланяется ей издали. Он идет из курзала, в руке у него стек, погоны блестят на солнце. Он поднимает плечи и скашивает глаза на звездочки. Ему кажется, что он уже завоевал полмира. Скоро их полк пойдет на Москву, будет греметь музыка, звенеть колокола. Как легко и тонко они звенят здесь, в Евпатории! Еще несколько недель — и от большевиков не останется даже воспоминания.

Нам же — не до пляжа, не до моря, не до стаканчиков с кислым молоком. Блеск офицерских погон превращается для нас в блеск отточенной бритвы. Она может каждую минуту опуститься на наше горло. Мы ходим, высоко запрокинув голову, будто любуясь деревьями, а на самом деле для того, чтобы не походить на затравленных зверьков. Наши дни сочтены, наша дача по времени должна быть уже перечеркнута крест–накрест.

Час тому назад почтальон принес телеграмму из Симферополя от политкома Лукомского: «Выезжай немедленно. Завтра эвакуация».

— Зачем эта игра в кошки–мышки? — сказала Мира. — Пришли бы и сразу арестовали нас.

— Зачем им торопиться? — пробую я острить. — Придут вечером.

— Может быть, мы успеем скрыться, — говорит Мира, — но куда? Не прыгать же в море.

Я еще раз перечитываю телеграмму из Симферополя: «Выезжай немедленно. Завтра эвакуация. Лукомский».

Прошла неделя с тех пор, как в город ворвались деникинские банды. Сомнений нет. Мы в ловушке. Телеграмма Лукомского не могла не обратить на себя внимания. Застрявшую на почте телеграмму контрразведка приказала доставить, чтобы поиздеваться над нами. Какой–нибудь офицерик, вроде этого, похожего на фарфоровую куклу, с утрированной вежливостью будет спрашивать на допросе:

— Скажите, пожалуйста, кто это — Лукомский и почему он торопит вас вернуться в Симферополь? И о какой эвакуации идет речь в телеграмме?

Вечером Мира мне шепчет: «Мы имеем слишком много «грехов». Нас пятеро, все, кроме тебя, евреи. Но то, что ты секретарь большевистского наркома, ставит тебя в одинаковое положение с нами. Если они не пришли за нами сегодня, то обязательно придут завтра. Уедем пока в Ялту. Там нас никто не знает. Мне все равно на какой пристани, евпаторийской или ялтинской, дожидаться вызова моего номерка».

Рано утром мы уже стояли на палубе маленького пароходика. Мы старались не смотреть по сторонам. Мало ли какие бывают случайности! Выгоднее всего сидеть на скамейке и читать книгу. Откровенно говоря, я мог бы держать ее вверх ногами, ибо буквы все равно прыгали у меня перед глазами. Да простят меня Ромен Роллан и Кнут Гамсун. Кажется, их томики были тогда со мной.

Мира старалась походить на жену какого–то поручика, но ей это плохо удавалось.

Хорошо, что яркий свет, солнце и все заняты морем и видами на берегу. До нас никому нет дела. Нас никто не спрашивает, кто мы — дельцы, дачники или беглые каторжники. Время идет незаметно. Вот уже сквозь лиловые складки сумерек виднеется ялтинский мол. Через несколько минут вспыхивают береговые огни. Неужели мы благополучно выскользнули из Евпатории? Неверными шагами сходим на берег.

Из ресторанов доносится музыка. Кафе переполнены нарядной публикой. Наконец и мы дождались своего часа в одном из них. Высокий господин с холеной бородкой что–то оживленно рассказывает полковнику, выпускающему изо рта золотистые струйки дыма. Может быть, он рассказывает, что ему в Чека выдергивали ногти и прижигали раскаленным утюгом пятки? Дамы вытащили из тайников свои бриллианты и довольны тем, что публика пялит на них глаза.

— …Ах, я встретила знакомого. Правда, он меня не видел, слишком занятый разговором с красивой девушкой. Это молодой адвокат, который говорил в Москве, что меня обязательно расстреляют, когда Москва будет занята немцами.

Я смотрю на всех, как сквозь толстые стекла аквариума. Мне кажется, что я вижу не людей, а их тени.

Мы живем с Мирой в горах на Алеутской улице и стараемся редко спускаться вниз. Но один раз, когда мы возвращались из города, за нами увязался какой–то маленький жирный человечек в соломенной панаме, повторявший, как попугай, одну и ту же фразу: жиды, комиссары предали Россию!

Мы не хотели вступать с ним в пререкания и решили от него избавиться, свернув в проходной двор.

На веревках развешано белье, камни двора раскалены от солнца. Кто–то разучивает экзерсисы, нудно перебирая клавиши рояля. Пахнет жареными котлетами и луком.

После ряда переходов мы вышли на другую улицу. Каково же было наше изумление, когда мы увидели, что человек в панаме спокойно ожидает нас у фонарного столба! Тогда, чтобы покончить с неопределенным положением, я, делая вид, что его слова не имели никакого отношения к нам, подхожу к нему и спрашиваю:

— Не скажете ли вы, как нам ближе пройти в санаторий Гастриа?

Ответ был нелепо–наглым:

— Не знаете? А еще были комиссаром в Харькове!

— Сударь, для того, чтобы бросать подобные обвинения, надо иметь веские основания, — сказал я первое, что пришло в голову.

— Пойдемте к коменданту, там будут веские основания.

И мы пошли к коменданту. Я И Мира впереди, Панама — сзади. Он гудит вслед нам: вас надо перестрелять!

Адъютант коменданта — юный офицер, князь Трубецкой — светски учтив. Комендант города, полковник с длинными украинскими усами, рассеянно слушал мою одиссею. Полковник пожимает плечами:

— Вы говорите, что вас привел в комендатуру какой–то филер, но у нас никаких филеров Нет.

— Может быть, они у вас называются по–другому? Полковник вызывает адъютанта и поручает ему узнать, кто меня привел. Я выхожу с Трубецким на веранду.

Панамы нет.

Мы спускаемся в сад. Панама исчезла. На скамейке сидит одна Мира.

Мы догадались, что это был самый настоящий шантажист. Он рассчитывал, что мы откупимся от визита к коменданту, но, убедившись, что мы не испугались, ретировался. Это было его промыслом.