В тот момент чинный мальчик уже ничем не напоминал Черемных его Сергейку, мимолетное и сомнительное сходство их испарилось. Но прилив нежности к мальчику в короткой курточке, в чулках до колен — у нас таких чулок не носят, — к мальчику, который и русского слова «хлеб», может быть, никогда не слыхал, долго не оставлял Черемных.

 И сейчас, когда он, лежа в темном подвале, вспоминал своего Сергейку, рядом с сыном, как его неведомый приятель, товарищ в играх и сосед по парте, сверхъестественно возникал синеглазый немчонка с голыми коленями.

  29 Сегодня вечером Черемных и Пестряков снова заспорили о немцах. В сущности, это был один и тот же надолго затянувшийся спор, в котором ни один не мог убедить другого в своей правоте.

 — У тебя сын живет в безопасности, — так Пестряков пытался объяснить мягкосердечие Черемных. — А моя дочь, если жива, у Гитлера на каторге мытарится. Твой дом за тридевять земель от фронта. Сам же говорил: один раз только за всю войну затемнение в Магнитогорске вашем затеяли. И то, кажись, учебное. А мой дом Гитлер сжег. Вот почему ты добрее меня.

 — Никогда не поверю, Пестряков, что вся твоя месть живет на таком корму!

 — Просто моя память подлинней твоей. Я не только на добро — и на зло памятливый.

 — А мне что же — меньше зла доставили фашисты?

 — Выходит — меньше.

 — Настенька твоя, изба твоя — это все так. Но ты и меня самого прими во внимание. Я вот не знаю, в какой части света числить себя: жив еще или… — Черемных запнулся. — Меня-то писарь списал в потери законно. За что мне-то любить фашистов?

 — И я говорю — не за что.

 — Но одно дело — фашисты, другое — немцы.

 — Да у них каждый второй и третий — фашист. За Гитлера «хайль» кричит. Это у них — с молоком матери. Еще пеленки пачкают, а «хайль» орут.

 — Насчет детей — это ты зря…

 Пестряков смолк, но по жесткому выражению глаз, по тому, как он смотрел исподлобья, как угрюмо теребил усы, видно было, что Черемных и на этот раз ни в чем его не убедил.

 Пестряков рассказал, как у них на Смоленщине каратели мстили партизанам, которые минировали дороги.

 Насажают на подводу детей мал мала меньше, старика какого-нибудь кучером и гонят ту подводу по дороге, а следом за теми ребятишками, соблюдая дистанцию, движутся каратели. А то еще случай был в Непряхино: повел каратель на огород расстреливать пятилетнюю дочку партизана, увидел, что на ней ботиночки целые, и велел их снять. Девочка-то не понимает, зачем ей дяденька разуться велел и что собирается с ней делать. Сняла она один ботиночек, другой и спрашивает: «А чулочки тоже снимать?..»

 — Были же среди немцев такие, кто шел против Гитлера, против войны, — напомнил Черемных. — И за это сейчас гниют в тюрьмах. А может, казнили их…

 — За спины тех противофашистов весь гитлеровский народ спрятаться не сможет.

 — Такого народа нет. Немцы — одна статья, Гитлер — другая.

 — А если фашистов тех — миллионы? Получается фашистская нация! Без малого весь народ на Гитлера молился. Сколько тысяч немцев в палачи записалось? Одних только эсэсовцев, наверно, больше миллиона наберется. Почему так приключилось у них? Может, если изо дня в день одно и то же втемяшивать, человек и неправде поверит… Война закончится, замирятся все государства, а долго еще наши непряхинские бабы будут ребятишек словом «немец» пугать. Как сейчас пугают: «Цыц, не то придет фриц!..» Когда еще татары свое иго ввели и Русь оккупировали! А до сих пор русская пословица незваного гостя с татарином равняет… — Пестряков пристально вгляделся в лицо Черемных: — Сам ты не из татар, случаем? Фамилия у тебя православная, а если на личность поглядеть — восточное сословие на память приходит.

 — Русские мы. Казацкого звания. Дед мой носил голубой лампас. А какой-то предок участвовал в первой Отечественной войне. Во Франции служил в гарнизоне. После Наполеона. Фершампенуаз называлось то место. А потом всем казакам того гарнизона нарезали землю в башкирской степи. И сейчас селение так называется. Есть даже Фершампенуазский сельсовет… И деда, и отца моего, и меня крестили в одной церкви. В станице Магнитной. Той церкви давно в природе нет. И той станицы. На ее месте разлился заводской пруд. Волны ходят. Река Урал. Бывшая река Яик… Наверно, мать засмотрелась в молодости на какого-нибудь башкира…

 — А может, прапрабабушка согрешила? — повеселел Пестряков. — Еще при Емельяне Пугачеве?

 — Возможное дело, — охотно согласился Черемных.

 Он вспомнил первый их спор о немцах после перехода границы.

 Пестряков сидел на броне, когда Черемных провел танк мимо пограничного, в черно-белую полоску столба под номером 64 по мостику через речку с неподвижной, пепельной водой.

— Вот она, Восточная Пруссия! — торжественно провозгласил кто-то в минуту короткой остановки.

 — Это по-ихнему — Восточная Пруссия, — откликнулся с брони Пестряков. — А по-нашему, по-русскому, — берлога фашистского зверя.

 — Между прочим, берлога — слово не русское, — пояснил лейтенант Голованов, — Бер — медведь, а лох — нора. Слово немецкого происхождения.

 Пестряков был несколько обескуражен этим объяснением, но продолжал сердито осматриваться вокруг себя.

 Бессолнечное, серое небо висело над головой. И в ту минуту ему казалось невероятным, что в этой берлоге бывает хорошая погода, что здесь тоже светит солнце.

 Ржавое небо, ржавые поля, ржавые кусты у дороги, ржавая вода в пограничной речке, ржавые рельсы, ржавые перила мостика у железнодорожного переезда.

 Нет солдата, который долгие годы войны не мечтал об этой заветной минуте: вот она, Германия!

 Но с разными чувствами пересекли Черемных и Пестряков границу. Оба были взволнованы, но Черемных взглянул из люка на столб с добродушным удивлением, — вот он каков, оказывается! — а Пестряков глядел из-под нависших бровей, с недобрым огоньком в глазах.

 Черемных счастлив был сознавать, что вся родина, из края в край, от прусской границы до милого сердцу Магнитогорска и еще дальше на восток, до самого до Тихого океана, лежит за его спиной.

 Значит, отныне снаряды не будут кромсать родную землю. Значит, гусеницы танков и солдатские сапоги не будут больше топтать свою рожь. Значит, его танк не будет разрушать свои дома, выбивая оттуда фашистов, и он, Черемных, не будет озабочен тем, что разрушает родной кров, который ведь — наступит скоро такое время — нам придется восстанавливать!

 А Пестряков, не тая злобы, поглядывал на серые, будто сдавленные в каменных плечах дома с островерхими черепичными крышами, с узкими оконцами, враждебно смотрящими на него, русского солдата, с дверями, недружелюбно прячущимися под темными арками, с ржавыми буквами непонятных вывесок, прибитых к стенам.

 Стекло и черепица муторно хрустели под гусеницами, но для Пестрякова этот хруст звучал победной музыкой.

 Танк миновал рыночную площадь. Пестряков вертел головой во все стороны; он читал в «Красноармейской правде», что на таких вот рыночных площадях фашисты устраивали невольничьи рынки. И замполит Таранец об этом же рассказывал. Немецкие фрау выбирали себе служанок, горничных, а фермерши, помещики из ближней округи — скотниц и конюхов. Может, и Настенькена стежка-дорожка привела на такую рыночную площадь?

 И Пестряков со злорадством думал, что пришел час расплаты для всех этих прусских городков, фольварков, господских дворов.

 Значит, гитлеровцы, отступая, будут отныне рубить свои сады, взрывать свои мосты, будут бить из пушек по своим особнякам, киркам, вокзалам, ратушам, будут бомбить свои дома, свои мельницы, свои элеваторы, свои фабрики, свои дороги.

  30 Перед последним наступлением Пестряков сидел на броне мрачный, встревоженный. На исходной позиции он несколько раз соскакивал с танка, обходил соседние экипажи и просил:

 — Так пожалуйста. Увидите невольников — спросите про Настеньку. Или письма попадутся…

 Многие танкисты и десантники уже знали историю Пестрякова и выслушивали просьбу во второй, если не в третий раз.