— Вот мы и договорились.

— А я и верила, что вы все решите благоразумно. У вас дома телефон есть? Прикажите Олесе собираться. А чтоб по дороге не вздумала бежать, придумайте какое-нибудь служебное дело в Бресте.

— Ка-ак! — тяжело плюхнулся в кресло Шелеп. — Так вы все-таки и Олесю?..

— Она будет буфетчицей. И грамотная, и честная. Уж эта меня не обсчитает. Ну так звоните.

Быстро сообразив, к чему может привести упрямство, пан голова, деланно расхохотался:

— Ваша взяла. Ваша взяла, милость пани! Не думал, что вы меня перехитрите. — Он вдруг умолк, задумался: — Вы говорите, что она будет у вас буфетчицей?

— Да.

— Значит, моих планов это не разрушает?

— С полгода поработает, пока я окрепну, а там забирайте ее в эту вонючую глушь, если уж вам так хочется! — Ганночка пренебрежительно махнула перчаткой.

— Милость пани! Да о чем же мы толковали битый час! — обрадовался Шелеп. — Ну, пусть поживет в городе, культуры наберется, а потом вернете ее мне.

— Так вы с ней все-таки всерьез? — прищурив глаз, спросила Ганночка.

— Конечно же! Конечно! Я женюсь…

— Десять тысяч!

— Что десять тысяч? — не понял Шелеп.

— Десять тысяч марок выкуп, — хладнокровно растолковала Ганночка.

— Я дам пятнадцать, только чтоб все по-честному, — строго подняв палец, предупредил Шелеп и, подумав, добавил: — Так, пожалуй, будет еще лучше. Я ее заберу у вас, когда она уже поймет, какое будущее ее ожидало. И тогда она будет благодарна мне всю жизнь.

— Вы совершенно правы! — живо подхватила Ганночка. — Лучше уж принадлежать одной такой развалине, — и она бесцеремонно шлепнула перчаткой по сизому, как подпорченная груша, тяжелому носу Шелепа, — чем каждый день десятку пьяных солдат или офицеров, даже если это высшая раса! Я лично, как женщина, понимаю это так.

Через полчаса автомашина, в которой теперь кроме шофера, эсэсовца и Ганночки сидели еще три девушки, быстро умчалась из Морочны.

Машина была открытая, комфортабельная, с тремя сиденьями. Шофер сидел впереди один. Девушки на среднем сиденье. А немец и Ганночка позади.

Олеся сидела между Зосей и незнакомой еврейкой. Еврейка испуганно молчала, даже не назвала своего имени. А Зося все время плакала. За селом Зося сквозь рыдания тихо спросила:

— Куда они нас везут?

— В Брест.

— Знаю, что в Брест. Зачем?

— Я по делу. С пакетом. А вы…

— С пакетом! Дурная! Не видишь, что подобрали самых красивых! Насильничать будут.

— Бронь боже! — отмахнулась Олеся.

— Дурочка! — со злобой бросила Зося. — Ты еще веришь, что они люди!

— Что вы там шепчетесь? — наклонилась к ним Ганночка. — Сидите себе!

Еврейка отпрянула от нее и поднялась, словно собралась перелезть на переднее сиденье, к шоферу. И вдруг легко переметнулась за борт машины. Олеся и Зося тоже поднялись, но Ганночка дернула одну за руку, другую за подол, и они упали на сиденье.

Шофер начал было тормозить, но барон крикнул, чтоб не сбавлял скорости, и выстрелил вслед еврейке, уже бежавшей от дороги в лесок. Но белое платье бежавшей потонуло в зелени молодого ельничка.

— Молодец! — закричали Олеся и Зося, радуясь за незнакомку.

— Как ее хоть зовут? — спросила Зося.

— Не знаю, — ответила Олеся, обреченно глядя на черный пистолет, который немец теперь держал все время перед ними.

— Повезло ей! Счастливая…

Дорога круто повернула, и Морочна скрылась. За ольховым кустарником виднелся только крайний старенький домик с аистом, стоявшим на высоком гнезде.

Глядя на этого аиста, Олеся невольно вспомнила, как после смерти матери увозили ее из родного уголка в дом управляющего. Тогда вот так же последним провожал ее аист.

И вдруг она вздрогнула то ли от воспоминания своего страшного прошлого, то ли от предчувствия не менее страшного будущего. Вздрогнула всем телом, и ей стало холодно, хотя на небе светило еще довольно теплое сентябрьское солнце.

Была глубокая ночь, когда в узкий залив графского озера тихо вошла лодка, в которой сидело двое — мужчина и женщина. Причалив к берегу, лодка долго стояла, люди прислушивались, присматривались. Потом женщина вышла на берег.

— Ну, Зоя, в добрый путь! — сказал оставшийся в лодке. — Будь осторожна. Кругом враги…

— За меня не бойтесь, товарищ Ефремов, — ответила Зоя. — Не подведу!

Лодка бесшумно отчалила и растаяла во тьме.

Зоя осторожно, чтобы не хрустнуть веткой, пошла по траве.

Лес, который в сплошной тьме сначала казался непроходимым, постепенно светлел, все отчетливей вырисовывались огромные развесистые ели, высокие стройные сосны. Тишина.

И вдруг совсем близко раздался звон железа. От неожиданности Зоя вздрогнула. А звон все нарастал, наливался силой и стремительно, как тугой весенний ветер, несся по лесу, будоража и разгоняя тьму.

«Да что там такое? — недоуменно сама себя спросила девушка. — Неужели немцы заняли имение? Но чего бы они гремели в полночь?»

Прислушалась к звону внимательней, и он перестал ей казаться сплошным. Все отчетливее слух ее улавливал равномерные, тяжелые удары железа о железо. И только эхо сливало эти удары в сплошной звон и гул. Сначала ее удивляло, что этот звон железа очень скоро перестал ее пугать, а наоборот, потянул к себе, напоминая что-то милое, родное. И вдруг Зоя поняла, что это тот самый звон, который с малолетства привыкла она слушать в кузнице своего отца. Значит, это не война. Это просто-напросто кто-то бьет молотом о наковальню. Но кто? Бойцы Миссюры не могут этого делать, чтобы не привлекать внимания полиции. Ведь этот звон слышно до самой Морочны. Но и не фашисты. Что им, дня не хватит для работы, если что и понадобилось выковать.

Страшное больше всего пугает своей неожиданностью, неизвестностью. А привыкаешь, и оно перестает быть страшным.

Мало-помалу Зоя освоилась и пошла по берегу, ногами угадывая тропинку.

А звон взбудораженной наковальни сплошным гулом, как набат, разливался по всему лесу, от начала и до конца, и всему живому возвещал что-то чрезвычайно радостное, победное.

Наконец Зоя подошла к закрытым воротам старой кузни, из дырявой крыши которой валил густой, пряный дым.

Когда заглянула в щель ворот, звон вдруг оборвался. В ушах долго, словно удаляющееся по лесу эхо, стоял глухой ватный шум.

В правом углу старой, продымленной кузни полыхал и гудел горн, разбрызгивая иссиня-красные искры. Кто-то то одной, то другой рукой качал рычаг, раздувавший мехи. Он был без рубашки, весь в поту, словно только что вышел из бани. Мускулистое тело блестело, отливало то бронзой, то светлой сосновой смолой.

И Зоя невольно залюбовалась им. Она никогда не видела такого красивого, сильного тела!

«Увидеть бы его лицо. Интересно, какие у него глаза. Наверное, такие же горячие, как эти искры, вылетающие из горна…»

Возле горна с длинными железными клещами в руках, стоял другой парень — лохматый, суровый, и пристально смотрел на длинный кусок железа, накалившегося докрасна.

— Антон! — крикнул он и, выхватив из огня красное железо, дальний конец которого был уже белым, одним махом перенес его на наковальню, стоявшую посредине кузни.

Словно коршун, подлетел к наковальне огромный человек, тоже раздетый до пояса, и со всего маху саданул молотом по белому концу раскаленной железяки. Молот у него был, наверное, пудовый. Но в руках такого силача он казался очень легким. С какой-то буйной яростью этот человек замахивался от самого пола до потолка и обрушивал молот с такой силой, что земля вздрагивала под ногами, а белое железо разбрызгивалось огненными снопами во все стороны. По наковальне полз к двери быстро темнеющий заостренный конец поковки.

Перехватив клещи в левую руку, лохматый парень взял молоток и начал им постукивать, сбивать окалину. Поковка от каждого удара молота удлинялась и заострялась.

— Омар! — крикнул лохматый.

И парень, которым так залюбовалась Зоя, кивнул: мол, все понятно. Подбросил угля в горн и сильнее закачал длинный деревянный рычаг. Мехи завздыхали глубже, тяжело захрипели, точно им не хватало воздуха. Но вот над черным горном взвился голубоватый огонек, легко, словно перья птицы, полетели искры, и дыхание мехов стало свободнее, чище.