Сюсько схватил ее и, ни слова не говоря, начал жадно грызть уже засохший хлеб. Когда он съел и хлеб, и рыбу и напился тут же из ручейка, Иван Петрович, глядя в костер, спросил осторожно:

— Что, и тебя большевики загнали в корчи?

Сюсько кивнул головой.

— Я думал, они только богатых… — продолжал Крысолов, стараясь помочь парню разговориться. — А тебя, наверное, за то, что был десятником?

— Ага! Припомнили и батьковы дела, — заговорил наконец Сюсько. — И хотели прямо в Сибирь.

— В Сибирь? — удивился Крысолов и, поразмыслив, сказал рассудительно: — Да зачем тебе в Сибирь? Уж лучше поезжай в Гродненское лесничество. Там у меня есть товарищ. Он пристроит.

— Найдут! — со страхом ответил Сюсько.

— А он сделает другие документы — и концы в воду.

Сюсько и радостно, и растерянно развел руками, не зная, как и благодарить этого столь доброго человека.

— А пока что поживи в моем охотничьем курене, — и, посмотрев на растерявшегося Сюсько, Иван Петрович хлопнул его по плечу. — Да ты меня не бойся. Мне самому, может, скоро придется удирать от них…

— Ни в какое училище я не поеду! Буду учиться на машиниста экскаватора, — с отчаянием говорил Гриша деду. — Если бы я тогда был с вами на болоте, ничего не случилось бы.

— Не валяй дурака, а то вот выдужаю и выпорю. Я ж ни разу тебя так и не порол, — усмехаясь, говорил дед Конон, впервые вышедший из больничной палаты в садик. — Садись! — показал он на скамейку под молодой березкой. — Ты тут ни при чем!

— Как же ни при чем? Бродил весь вечер с баяном, веселился да еще и Санька подбивал оставить вас на ночь одного! Сам, выходит, помогал тому гаду убивать вас.

— Да не убил же! — улыбался Конон Захарович внуку и яркому полуденному солнцу. — Нелегко убить меня одним махом. В полиции полдня лупили палками, топтали каблуками. В гражданскую два дня шомполами стегали беляки. Кто только не колотил мою голову! А она все держится. Крепкая голова! А теперь уже будет сто лет держаться. Оно, конечно ж, досадно, что сразу, как пришли Советы, мы не раздавили эту блоху. Но думалось, что десятник, сын холопа — не такая страшная птица.

— Дедушка! Я все-таки останусь на экскаваторе. Не поеду в школу. Все равно буду мучиться, что столько напортил вам.

Конон Захарович цыкнул теперь уже таким тоном, что Гриша сразу притих.

— Человек за тебя хлопочет, а ты… Любишь музыку, так по этой линии и прямуй. Хватит того, что я прожил жизнь, как по болоту проблукал. Из-за того несчастного ковалка земли весь век кружился по трясунам да кочкарям. А пришел туда, откуда вышел… И теперь хоть сначала всю жизнь начинай. Помнишь, все твердил тебе: борись с нуждой. Да и сам верил, что это и есть главное в жизни. А теперь вижу, не так понимал… Э-э, совсем не так… Главное в жизни — найти свою дорогу. Попадешь на свою дорогу — проживешь человеком. Не попадешь — проблукаешь, как теленок, отставший от стада…

У каждого человека бывает, как теперь у тебя: расходятся перед ним дороги и он не знает, какую ему выбрать. Так случилось когда-то и со мною в солдатах. Мне тогда шел двадцать первый год. Полюбился я своему командиру. Василь Чибис звали его. Из простых рабочих, а дошел до унтера. Ну, унтер как унтер: за царя, за отечество да все такое. А потом — бац, посадили нашего унтера: листовки в полку раздавал. Политические. Против царя…

А за каких-нибудь три дня до этого у нас с ним беседа была с глазу на глаз. Сели мы возле речки, и нарисовал он передо мной три дороги.

По одной идут люди с торбами, ищут кусок хлеба.

Другая — узкая, каменистая дорога борьбы за всех. Там про себя забывай. Там живет человек не ради ковалка хлеба для своего пуза, а ради всего народа.

А по третьему, широкому шляху бредут целым табуном, бредут «куда кривая вывезет».

Нарисовал он и спрашивает:

— По какой дороге пошел бы ты, Багно?

А что я ему мог ответить? Пойду себе, как батько мой когда-то шел, за ковалком хлеба. Такая наша мужицкая доля.

— Дедушка, а где тот человек? — спросил Гриша, глядя в затуманившиеся от грустного воспоминания глаза старика.

— Заморил его царь в тюрьме.

— Так и вас заморил бы, если б пошли по той дороге!

— Э-э-э! Ничего ты, вижу, не понял, — вздохнул Конон Захарович. — Василя замучили, зато про него песня поется. Хорошая песня! Так прямо и начинается:

Замучен тяжелой неволей,
Ты славною смертью почил.

Видишь? Почил славною смертью, — подчеркнул дед. — Слова я уже перезабыл. А только ж знаю, что песня та как есть про него сложена. Вот оно как… — Дед помолчал, улыбаясь какой-то, видно самой сокровенной, своей мечте, и продолжал уже тише и ласковее: — Я вот лежу в палате, слушаю радио и думаю: а скоро вот так же люди будут слушать музыку моего внука…

Долго сидели молча. Собравшись уходить в палату, дед Конон еще раз повторил:

— Обдумай все как следует. Со всех сторон обмозгуй да так и прямуй своей дорогой. Только своей!

Из больницы Гриша направился прямо к речке, чтобы по протокам плыть в графское озеро. Жил он теперь, как и все трактористы, в общежитии МТС, в бывшем графском паласе. Но последнюю неделю ночевал у Антона Миссюры. Узнав, что идет второй экскаватор, Гриша прилип к Миссюре и все свое будущее связывал с ним больше, чем с музыкой.

Он уже стоял в лодке, когда к речке подбежала Олеся.

— Тебе письмо! — размахивая голубым конвертом, сказала Олеся и прыгнула в лодку.

Гриша схватил конверт, нетерпеливо разорвал его и вскрикнул:

— Приняли! Олеся, приняли в музыкальное училище!

— Давай покатаемся, — словно не замечая радости друга, предложила Олеся. — И я поплыву с тобой на графское озеро. Я хочу увидеть дом, в котором жила…

Гриша охотно согласился и направил лодку по узкой протоке в противоположную сторону от села. Плыли почти молча. Олеся была грустна, смотрела то на воду, то на берег, словно прятала взгляд.

— Леся, ты чего такая невеселая? — спросил наконец Гриша.

Олеся еще ниже опустила голову. Под черными длинными ресницами сверкнули слезы.

— Олеся, что с тобой? — обняв ее, спросил Гриша. — Ты не рада, что я еду учиться?

— Я ра-ра-да… — заплакала девушка. — Только ты выучишься и забудешь меня.

Гриша поцеловал ее в мокрую от слез щеку. Олеся не противилась, а, прильнув головой к его плечу, заплакала еще горше.

— Так всегда бывает. Ученые… с неучеными не… не знаются.

— Но ведь ты тоже собираешься учиться…

Олеся махнула рукой:

— Уже не хочу на врача. Теперь хочу агрономом.

— Но ты ж уже подружилась с медициной.

— То так вышло. Случайно… Теперь вижу, долго не вытерплю. Тяжко смотреть на больных. Я в детстве насмотрелась на больную маму. Да еще и теперь… В поле бы…

— Ну что ж… Учись пока в вечерней школе. А потом поедешь в город. Там встретимся.

— Нужна я тебе буду в городе! Там не такие найдутся…

Плыли уже больше часа. Но Олеся никак не могла успокоиться. Гриша никогда не думал, что письмо, которого он ждал с таким нетерпением, может причинить ей столько горя.

Вдоволь наплакавшись, Олеся достала платочек из рукава платьица, вытерла глаза и сказала тоном, не допускающим возражений:

— Поедешь завтра на рассвете. Александр Федорович едет поступать в институт и тебя отвезет. А сегодня всю ночь будешь играть мне на скрипке. Когда выучишься, будешь играть всем людям. А эту ночь играй мне, только мне!

Гриша грустно усмехнулся.

— Чудачка ты, даже когда я буду далеко от тебя, играть буду только тебе. Одной тебе! Я читал в книжке, что у всех музыкантов была любимая и они всю жизнь играли только для нее.

— А я у тебя любимая?

Крепко зажмурив глаза, Гриша кивнул утвердительно.

Вечером курсанты и работники МТС собрались на берегу озера под старой косматой березой. Всем хотелось в последний раз послушать своего музыканта.