— Слушай, а как я узнаю, что часы пробили пять? — внезапно сообразила девушка. Темная фигура остановилась и обернулась.

— Ну я же к тебе зайду, — терпеливо пояснил юноша, и Эрле снова рассмеялась негромко.

…Когда она добралась до своей комнаты, стараясь ступать по лестнице как можно тише, чтобы никого не разбудить — тетушка Роза опять забыла запереть входную дверь, так что в дом Эрле попала без проблем — то ей отчего-то показалось, что на задумчивом лице заглядывающей в окно луны появилась улыбка.

Марк пришел на следующий день. А потом еще раз, и еще… Он бывал у нее так часто, как только позволяли приличия, а потом и вовсе стал появляться чуть ли не каждый день. Шила ли Эрле сорочку — Марк был рядом, и глаза его пытливо следили за движениями ее проворных пальцев — она даже купила второй табурет, потому что ей надоело видеть его стоящим… Собиралась ли девушка в город ясным воскресным днем — Марк не оставлял ее независимо от того, шла ли речь о прогулке за Ранницу или по Раннице. Его присутствие было для девушки легким и необременительным; он умел развеселить ее, мог одним словом вызвать улыбку, но в то же время знал, когда надо молчать, потому что все хорошо и без слов. Он не был болтлив — вернее, был, но о себе почти ничего не рассказывал: за все лето Эрле узнала только, что у него есть дядя, который отправил юношу учиться в Университет, но не более того; впрочем, для девушки это мало что значило, она сама не любила распространяться о прошлом. С Марком было хорошо. С ним было спокойно. С ним было надежно — словно все невзгоды и бури остались по ту сторону зеркала, а она, Эрле, открыла дверцу и перешла в эту. Он просто был — и это казалось Эрле удивительней всего: она слишком часто творила чудеса своими руками, чтобы верить в них. А вот Марк — был, и, кажется, она начала привыкать к этому…

Эрле не очень хорошо понимала, что привлекло его в ней, да и привлекло ли что-нибудь вообще. Он мог говорить о чем угодно — от политики и цен на хлеб до философии и того, как правильно пришивать крючки к платью — но о своем отношении к Эрле не обмолвился ни разу, и девушка не вполне понимала, как это трактовать. В неприятности свои он ее никогда не посвящал — а в том, что таковые были, Эрле не сомневалась: иногда он приходил холодный и напряженный, цедил слова неохотно и хмуро, цепко, словно с отвращением, ловя каждое ее ответное слово, и лишь посидев немного рядом с девушкой оживлялся и словно оттаивал — она ни о чем не расспрашивала, как ни хотелось: опасалась, как бы он ни счел ее интерес простым праздным любопытством… Но раз оттаивал — значит, хотя бы отдыхал в ее обществе, как и она в его! Уже немало…

А когда летняя жара пошла на убыль, Марк прекратил хмуриться, а вместо этого стал тихим и задумчивым — она уж и не знала, что хуже: откровенные неприятности или такое вот сдавленное молчание… Впрочем, это накатывало на него волнами, иногда даже посреди какой-нибудь ничего не значащей фразы, и если делать вид, что ничего не заметила — проходило довольно быстро, а вот если попытаться его как-то приободрить или развеселить, то становилось только хуже, и это тревожило девушку больше всего…

Тем летом Эрле часто виделась и с Анной. Иногда при этом был Стефан. Эрле ему симпатизировала — всегда веселый, общительный, дружелюбный, хотя на ее вкус — слишком уж бесшабашный; впрочем, Анне это, похоже, нисколько не мешало… по крайней мере, поначалу. Потом его взгляд начал становиться все более и более туманным, в голосе появились прохладные нотки — он словно начал сторониться по-прежнему льнувшей к нему Анны, и Эрле поневоле заволновалась — правда, поговорить с кем-нибудь из них начистоту так и не решилась… Иногда ей казалось, что Анна тоже хочет ей что-то сказать и тоже не решается это сделать.

Беспокоило ее — хоть она едва ли отдавала себе в этом отчет — и то, что как часто она ни общалась летом с троицей Марк — Стефан — Анна, ореолы всех троих оставались все такими же яркими и тускнеть не собирались. Себастьяна, юношу с необычной, почти целиком синей аурой, Эрле видела только раз и то издали: он сопровождал рослую черноволосую девушку, угловатую и немного похожую на цаплю, и маленькую полную женщину с корзиной — очевидно, мать девушки — Марк сказал, девушку зовут Доротея и она невеста Себастьяна, после чего предложил их не догонять, на что Эрле и согласилась. Теперь она, конечно, об этом жалела: сам по себе юноша может свой талант и не раскрыть. Почему так — Эрле не знала; выращивать таланты поэтов обычно как раз проще всего, и одной встречи может хватить… влюбится такой человек в кого-нибудь — и давай писать стихи, пытаясь завоевать благосклонность своей дамы… Но в случае с Себастьяном, похоже, все складывалось иначе, а отчего — Эрле могла только гадать.

Единственное утешение — свечение вокруг головы церковного нищего стало потихоньку меркнуть. Да и сам он стал… как-то спокойнее, что ли. Исчезло внутреннее напряжение, звучавшее в привычном "Пода-а-айте милостыньку на пропитание!"; с лица спала привычная, как короста, маска боли, уступив место безмятежному и даже в чем-то радостному выражению… А потом исчез с паперти и сам нищий. Эрле не знала, где он и что с ним сталось, а узнать, к сожалению, было не у кого… но вряд ли это могло быть что-то плохое, учитывая добрый талант этого искалеченного человека…

Так прошло лето.

…Эрле выбралась из дому ненадолго, буквально на полчасика — сбегать до галантерейной лавки и купить белых ниток: утром у нее кончился последний моток. Уходящее лето решило порадовать горожан последними жаркими денечками, и видимо, по этой причине лавка оказалась закрыта. Девушка вздохнула с досады. Хочешь не хочешь, а изволь теперь тащиться чуть ли не через весь город, в лавку мастера Лиса — его прозвали так за шапку ярко-рыжих волос и бегающие глазки, в которых и впрямь проглядывало что-то лисье. Можно было бы, конечно, попытаться отложить покупку на следующий день — но следующий день будет воскресенье, а в воскресенье никакие нитки точно не купишь. Между тем, в понедельник юбка уже должна быть готова. Поэтому Эрле пришлось смириться с вынужденной прогулкой и зашагать по направлению к лавке мастера Лиса. Длинной дорогой идти не хотелось, и она выбрала самую короткую, а потом и вовсе захотела срезать угол — как выяснилось, довольно опрометчиво, потому что в итоге очутилась на уходящей под горку узкой улочке, которая показалась ей знакомой, но весьма смутно.

Улочка была залита ярким светом, делающим ее еще наряднее, чем она была изначально. Вверх и вниз по ней двигался народ — Эрле была вынуждена отступить на несколько шагов к ближайшему дому, чтобы ее не затерли — и народ небедный: по обе стороны улочки располагались лавки портных, сапожников, резчиков, ювелиров — одни только лавки с аккуратными вывесками и разложенным в окнах товаром, без мастерских. Была даже одна лавочка, торговавшая редкостью — иконами, да не простыми, а вышитыми по ткани; по крайней мере, именно так значилось на вывеске.

Пока Эрле задумчиво ее разглядывала, машинально прикидывая, нет ли среди икон какой-нибудь из мастерской, где работала Анна, дверь лавки отворилась, и на улицу вышла сама Анна — как всегда, задумчивая, рассеянная и витающая в каких-то совершенно нездешних далях. К груди она прижимала перевязанный бечевкой сверток. Постояв у лавки несколько мгновений, она словно очнулась и зашагала по улице, удаляясь от Эрле; девушка уже собиралась ее окликнуть, но тут дверь лавки отворилась вторично, и из нее выскочил невысокий мужчина с редкой бородкой и залысинами надо лбом, лавочник как по роду занятий, так и по таланту.

— Анна! — крикнул он на всю улицу. — Анна, вернись, икону отдать забыла!

Девушка вздрогнула, обернулась — к счастью, она не успела еще уйти далеко — и подбежала к лавке; заинтригованная, Эрле подошла поближе и увидела, как лавочник забирает у девушки сверток, после чего она снова куда-то заторопилась. Эрле тоже ускорила шаг и почти догнала ее.