Изменить стиль страницы

Все это написал я — Иосиф Прут, пародируя моего друга Исаака Бабеля.

Личность удивительной человеческой доброты, исключительной отзывчивости, верности дружбе — Исаак Эммануилович Бабель был, кроме того, еще и выдающимся писателем.

Принадлежа к южной группе литераторов, он дружил, естественно, с Багрицким, Ильфом и Петровым, Татьяной Тэсс, Катаевым и Олешей.

Мне выпало счастье часто общаться с этим удивительным человеком, уход которого из нашей творческой жизни, а затем и из жизни вообще я переживал очень тяжело.

С его исчезновением ушли основные элементы дружбы, товарищеской верности, любви и уважения к своему коллеге. Бабель унес все это с собой.

Он был, кроме всего, еще и веселым человеком. Ценил остроты коллег, да и не только своих литературных собратьев.

О Бабеле написано много. Написано — в большинстве случаев — сердцем, даже когда это было смертельно опасно для автора воспоминаний.

Я ограничусь лишь двумя фактами. С первым — пародией на Бабеля — я вас уже ознакомил.

Второй. Тридцатые годы. Одесса. Лето. В южный город собрались почти все выходцы из этого удивительного во всех отношениях места.

В Горсовете устроили встречу именитых гостей со своими коллегами — писателями-одесситами.

Я — гость, взявший на себя заботу освещения выдающегося собрания в печати.

Сижу рядом с Бабелем, а слева от него — местный коллега. Бабель представляется ему.

— О! Какая для меня это честь! — дрожит голос одессита.

— А с кем я имею удовольствие познакомиться? — спрашивает Бабель.

— Моя фамилия — Яновский! — слышится в ответ.

Бабель улыбнулся и дружелюбно сказал:

— Я знал Гоголя-Яновского! Вы случайно не родственник?

— Нет. Я просто Яновский. Сам по себе! Но меня знают не меньше, чем того!

Бабель искренне удивился:

— Даже?! И… почему вы так решили?

— Сейчас узнаете! Скимосы «Ревизора» читали? Или, скажем, цукчи?..

— Не знаю… не думаю. Но при чем тут эскимосы?

— А очень просто! Потому что меня знает весь Советский Союз! И все поют мою песню.

— Это какую же? — не удержался Бабель.

— Я автор песни — музыки и слов: «Ужасно шумно в доме Шнеерсона»! Вот кто я!

Бабель улыбнулся и вынужден был признать:

— Да. Вы действительно человек известный. Вашу песню поют повсюду.

О двух Соловьевых и Борисе Корнилове

Очень много лет прошло с момента нашего знакомства: значительно больше пятидесяти…

Это было в Петрограде — накануне получения городом имени вождя революции.

В подвале кафе «Норд» я сидел с тремя молодыми поэтами. На столике перед нами — по стакану чая и одному пирожному: на большее не было денег.

Мальчики поочередно читали мне свои стихи. Старшему — Борису Соловьеву — было лет двадцать, его тезке — Боре Корнилову — семнадцать, а однофамильцу — Володе Соловьеву — столько же.

Стихи звучали разные: величественные, мужественные, написанные сердцем и кровью — на смерть Ленина; полные нежности и молодости — о любви, первом чувстве и вере в прекрасное светлое будущее.

С той незабываемой поры расцвета советской литературы мы старались видеться как можно чаще, всегда делясь лучшим, что было нами написано, а зачастую — и скромными нашими доходами.

В этой поддержке друг друга росло могучее товарищество, наша крепкая «Заневская Сечь», ибо перебазировались мы за реку Неву — в гостеприимные комнаты сценарного отдела будущего «Ленфильма».

Со временем творческие пути наши пошли по разным направлениям. Несмотря на диапазон каждого из нас, Боря Соловьев стал для всех троих самым главным, самым авторитетным критиком. Думаю, это потому, что он — единственный среди нашего вольного казачества — имел высшее образование: около четырех лет учился в университете.

Кроме того, Боря был самым спокойным, самым разумным, самым уравновешенным. Только он один мог двумя-тремя тихими словами сдержать бешеный темперамент Корнилова, успокоить гасконскую страстность Володи Соловьева, постоянно готового наброситься на любого оппонента.

Все, что выходило из-под критического пера Б. Соловьева, всегда отличалось глубочайшей продуманностью, не оставляло в нас — его друзьях — никаких сомнений в точности и справедливости его оценочных суждений. Несмотря на то что я был на четыре года старше Бориса (а такая разница в возрасте в ту раннюю пору имела большое значение: Корнилов звал меня «отцом»!), говорили мы на равных, ибо разума, логики, редакторских способностей и дельных советов у моего товарища хватило бы не только на нас троих!

Мои первые работы в области кино и театральной драматургии были Борей тщательно изучены: на многих страницах первых экземпляров имелись его мудрые карандашные заметки. Они помогли моим первым сценариям и пьесам стать лучше, стройнее. Даже в этом была Борина особая чуткость и деликатность: он писал свои соображения не на полях, а на обороте предыдущей страницы, писал всегда обыкновенным карандашом, приговаривая:

— После того как ты ознакомишься с моими пометками по данному эпизоду, согласишься с ними или нет, сделаешь соответствующую поправку или оставишь как было… всегда сможешь ластиком стереть написанное мною.

Десять лет мы жили почти рядом, встречались часто.

Затем я переехал в Москву, потом мы потеряли Бориса Корнилова и уже только втроем ушли на войну.

После Победы мы виделись реже, но оставались теми же друзьями — ни на минуту не ослабляя внимания к творчеству друг друга.

Сейчас, когда, самый старший из четырех, я на этой Земле остался один, всегда с нежностью вспоминаю моих ушедших товарищей, и — с особой нежностью — моего многократного литературного редактора.

Если перелистываю страницы «Князя Мстислава Удалого», мне кажется, что я громким голосом читаю их, а рядом сидит тот, кто первым услышал мою первую пьесу, мой дорогой товарищ и добрый советчик — Боря Соловьев.

Я никогда не писал биографий. Но вы прочли то, чему я отдал многие часы, причем не в самую раннюю пору моей жизни, — это воспоминания об ушедшем соратнике, очень-очень родном мне человеке.

Когда умирает кто-то из близких старше тебя, такая потеря, естественно, тяжела. Но особенно чувствуешь необъятность беды, когда твой исчезнувший друг был моложе. Уж тогда его смерть оставляет рядом с тобой невосполнимую пустоту.

С Владимиром Александровичем Соловьевым мы дружили полвека. Я полюбил его сначала как сына, затем — как младшего брата, а потом уж — как ровню: все это касается нашей разницы лет, а не наших литературных достоинств.

Признаюсь: наступило время, когда и он, с особой теплотой всегда относившийся ко мне, стал давать мне дельные советы, звучавшие у него порою как отеческие наставления.

Побудило же написать о Володе Соловьеве мое глубокое преклонение перед его могучим талантом. И я счастлив, что жил с ним в одну эпоху.

Соловьев писал свои пьесы в стихах, ибо все то, о чем он писал, виделось ему на сцене только в поэтических образах.

Я полагаю, что эти мои записи уникальны, так как об этом нигде и никем не рассказано и нигде не опубликовано.

Володя родился и получал прозвища: Бутуз, Бутя, Пупсик.

Фехтованию на шпагах его учил отец с детства. Отец отлично ездил верхом, чему научил и сына.

Будучи — в уже далеком прошлом — буденновцем, я с интересом наблюдал, как Володя сидит в седле.

В их семье царил культ армии: отец всегда вздыхал, что не успел принять участие в русско-японской войне.

Первые патриотические стихи были написаны Володей, когда ему едва исполнилось семь лет.

Современен ли Соловьев? Безусловно. Его стихи и сегодня звучат, как набат.

Блистательно прошла в ленинградском Театре имени Пушкина его пьеса «Великий государь».

По поводу «Сирано» злословы горланили:

Нет, Щепкиной ты не соперник
И им не будешь никогда!
Ты ж…па Щепкиной-Куперник,
И в этом вся твоя беда!