Изменить стиль страницы

В мрачную пору конца сороковых — начала пятидесятых годов мы как-то собрались играть в преферанс у Николая Павловича Смирнова-Сокольского. Пришли Александр Абрамович Менделевич и я. Но Коля был не в настроении…

— Послушайте, друзья! — сказал он. — Не могу спокойно существовать, когда мой давний администратор — Абрашка Поздняк — сидит в кутузке! Я сейчас иду к своему знакомому — следователю НКВД на Кузнецкий — хлопотать за Абрашку: вам — евреям — этого делать не следует, а мне — русскому — можно и нужно. Иначе что мы за товарищи? Но прошу вас не уходить до моего возвращения!

Мы пообещали. Сидим разговариваем… Попили чаю. Прошло больше часа, и мы стали волноваться уже не за Абрашку, а за Николая Павловича.

Наконец Смирнов-Сокольский вернулся — бледный как смерть.

— Что случилось, Коля?! — набросились мы на него. — Почему так долго?!

— Долго — потому что у следователя шло совещание. Когда он вернулся и пригласил меня в кабинет, на его столе лежал пухлый том «Дела Поздняка». И вот этот милый человек говорит мне, указывая на «Дело»:

— Дорогой Николай Павлович! Вы уважаемый и известный артист. Я прошу вас забыть, что когда-то вы работали вместе с Поздняком! Вам — он незнаком и вы его никогда не видели! Вы знаете, в чем он обвиняется? В полной дискредитации нашего вождя — товарища Сталина!

Наступило тягостное молчание. Вдруг тишину нарушил ироничный вопрос Менделевича:

— Что же это за говно — наш вождь, если его может дискредитировать Абрашка Поздняк?..

Уже после XX съезда, в шестидесятых годах, я вновь побывал в Одессе. И, как всегда, зашел к Березиным.

Обедаем… Вдруг входят сестра и младший брат Ефима — Семен, страшно разгневанные. Только что сообщили из Москвы: тело Сталина вынесли из Мавзолея.

— Как?! Такого великого человека?! Они там с ума сошли!!! — негодовали молодые.

— Ша! — стукнул кулаком по столу отец Березин. — Что всполошились?! Ведь это Мавзолей, а не общежитие!!!

Я был дружен с Фаиной Георгиевной Раневской. Однажды она позвонила и сказала:

— У меня — прибавление семейства!

— Что, приехал кто-нибудь из родных? — поинтересовался я.

— Нет. Я завела собаку.

— Какой породы? Как назвала?

— Порода — неизвестна. Назвала — Мальчик.

— Несколько странное имя для собаки…

— Н-надо же, чтобы в доме был хоть один мужчина!.. — ответила великая актриса.

Последние годы Раневская часто болела. Я воспользовался телефоном, чтобы справиться о ее самочувствии.

— Понимаешь, оказывается, у меня камни в почках… Написал бы ты, любимый, для меня пьесу «Дама с каменьями!»

Поскольку я был членом Президиума Центрального Дома работников искусств, то довольно часто — на совещаниях — встречался не только с актерами, режиссерами, но и с архитекторами, с художниками. В моем кабинете висят шаржи на меня и Кукрыниксов, и Бори Ефимова, работы Верейского, портрет кисти моего близкого друга — Сережи Лучишкина. (К слову сказать, на портрете я запечатлен раскладывающим пасьянс.) Сергей Алексеевич на своей персональной выставке хотел повесить и эту работу, но тогдашний министр культуры — Екатерина Алексеевна Фурцева — не разрешила: «Как?! Советский писатель играет в карты?!»

Лучишкин не сумел ей втолковать, что игра в карты и пасьянс вещи совершенно разные…

У меня ощущение, что с Колей Жуковым, дорогим мне человеком, мы пили чай в его мастерской на прошлой неделе… А минуло несколько десятилетий, как нет этой удивительной, неповторимой личности.

Николай Николаевич Жуков был художником. Не собираюсь делать анализ его творчества, ибо не являюсь специалистом — знатоком живописи…

Могу утверждать, что я не совсем уж полный «лопух» в этой области: за свою долгую жизнь мне неоднократно выпадало счастье посещать и Лувр, и Британский музей, а также хранилища картин Вены, Берлина. Ну и, конечно, все художественные музеи маленькой, но такой богатой в этой области Швейцарии. Кстати, последние лет шесть — вплоть до 1996 года — мы останавливались в… Музее современного швейцарского искусства, собиратель которого, господин Андрэ Л’Юилье отдавал в наше с Леной распоряжение весь третий этаж своего дома. Там во всех шестнадцати комнатах располагалась часть его богатейшей коллекции. Шестнадцать комнат на пятом этаже, где живут сами Л’Юилье — фактически тоже являются музеем: тут и работы знаменитого Жана Тэнгли; фотоколлажи Жеральда Минкова; прелестные фотографии, сделанные его женой; коллекция весов (пожалуй, всех времен и народов) и, конечно, сигары — от полутораметровой до самой маленькой (страсть самого Андрэ…).

Стало быть, кое-что видел. И — немало!..

Но с Рембрандтом и Рубенсом, Тицианом и Джорджоне, Франком Гальсом и другими великими — тамошними и нашими — лично знаком не был.

А вот Колю Жукова знал хорошо! Я был старше его на восемь лет. И любил всей душой, как только можно любить младшего брата. Это, конечно, если твой младший брат обладает теми душевными качествами, кои были присущи Николаю Жукову.

Любил я его за многое.

Во-первых, за его исключительную доброту и отзывчивость: не было случая, чтобы Коля не помог не только близкому человеку, но и любому, кто к нему за помощью обращался.

Любил его за открытость души, которой он никогда не кривил!

Любил за его творчество, ибо Николай Жуков писал не только красками, но главным образом своим огромным сердцем.

И в этом сердце художника — имевшем форму палитры — расположились широко все цвета, существующие в доброте и благородстве.

А какой это был муж и отец!

В моей архивной, где покоится все, что сделано за долгие годы литературного труда: десятки папок с моими — порой не сбывшимися — надеждами. Все это размещено под тремя висящими там великолепными работами Николая Жукова.

И от яркости этих картин в архивной становится светлее, потому что от них исходит неповторимое сердечное тепло моего друга, частицы его души, вселяющие в меня веру, любовь и надежду на будущее…

Когда, почти после полувекового перерыва, я приехал в Швейцарию, решил пройтись по местам своего детства в Лозанне. Зашел в писчебумажный магазин Пайо и попросил провести меня к директору.

Человек средних лет спросил: чем он может быть полезен?

— Пятьдесят лет тому назад я учился в Эколь Нувэль и приобретал нужное мне в вашем магазине. Тогда директором был почтенный господин…

— Это мой дед.

— Он ко мне тепло относился и всегда делал скидку.

— Чем могу служить вам я?

— Хочу выбрать полдюжины хороших мягких карандашей.

— Как вы сказали, месье: «выбрать»?

— Да. Я — писатель и работаю карандашом.

— А надолго ли месье у нас?

— Нет. Уезжаю через неделю.

— Тогда — ничего не получится! Вам не хватит времени.

— Почему?

— Потому что у нас больше шестидесяти тысяч карандашей различных марок и стран.

Я показал швейцарской писательнице Коринне Биль, когда она была у меня в гостях в Москве, басню Сергея Михалкова «Заяц во хмелю», присланную мне Сергеем на фронт с трогательной надписью: «Маршалу советской драматургии, солдату Иосифу Пруту — с братской любовью».

С той поры Коринна прозвала меня «генералом» и под этим «титулом» вывела в своих книгах о поездках в СССР.

Этот «чин» прилип ко мне настолько крепко, что и по сей день мои швейцарские друзья и люди из Швейцарии, Франции и даже Англии, мало мне знакомые, обращаются ко мне, употребляя такой титул.

Я действительно был приравнен к этому званию в последние годы войны Гражданской…

______

Ну вот, пожалуй, — хватит!

Однажды под одной статейкой я хотел подписаться: «Иосиф Прут, между прочим — драматург».

Но жена Лена сказала: