Потом ему пришла в голову, как он полагал, счастливая мысль: он собрал расписки в одну пачку и послал их Гарту 24 декабря 1877 года в виде рождественского подарка, приложив к ним письмо, в котором просил Брет Гарта простить ему эту вольность ради теплых и искренних дружеских чувств, продиктовавших его. Гарт на следующий же день вернул ему всю пачку вместе с посланием, которое было исполнено чувства оскорбленного достоинства и в котором он в категорической форме, официально и навсегда порывал всякие отношения со своим другом. Но о том, чтобы уплатить когда-нибудь по распискам, не было и речи.
Совершив в 1870 году триумфальное шествие с запада на восток, Брет Гарт избрал своей резиденцией Ньюпорт, в штате Род-Айленд - этот питомник аристократии, так сказать племенной завод аристократии, аристократии американского типа, торжище, куда английская знать ездит для обмена своих наследственных титулов на американских невест и звонкую монету. В какой-нибудь год Брет Гарт спустил все десять тысяч и уехал из Ньюпорта, задолжав мяснику, булочнику и всем, кому только было можно, и поселился в Нью-Йорке с женой и детьми. Замечу кстати, что, живя в Ньюпорте и Кохассете, Брет Гарт постоянно обедал у своих светских знакомых и был единственным гостем, которого приглашали без жены. В нашем языке очень много резких выражений, но я не знаю ни одного, которое было бы достаточно резко, чтобы охарактеризовать подобное поведение мужа.
Прожив в Нью-Йорке два-три месяца, Гарт приехал в Хартфорд и остановился у меня. Он говорил, что у него нет денег и никаких видов на будущее, что в Нью-Йорке он задолжал двести пятьдесят долларов мяснику и булочнику и что больше отпускать в долг они не согласны; что он должен за квартиру и что хозяин грозится выгнать его семью на улицу. Он приехал ко мне просить взаймы двести пятьдесят долларов. Я сказал, что это поможет разделаться только с булочником и мясником, а хозяин будет по-прежнему преследовать его; лучше уж взять пятьсот долларов, - что он и сделал. Все остальное время до отъезда он только и делал, что отпускал ядовитые остроты насчет нашей мебели, нашего дома и вообще насчет нашего домашнего быта.
Гоуэлс заметил вчера, что Гарт был одним из самых привлекательных людей, с какими он встречался, и одним из самых остроумных. Он сказал, что в нем было какое-то обаяние, которое заставляло забывать, хотя бы на время, о его низости, его ничтожности и его нечестности и даже прощать все это. Что Брет Гарт был очень остроумен, в этом Гоуэлс не ошибается, но он, вероятно, никогда не задумывался над тем, какого характера это остроумие. Характер-то все и портил. Его остроумие было неглубоко и односторонне: оно проявлялось только в насмешках и издевательствах. Когда не над чем было издеваться, Гарт не блистал и не сверкал и казался ничуть не интереснее нас грешных.
Как-то он написал пьесу, в которой был выведен очаровательный китаец, - пьесу, которая непременно имела бы успех, если бы ее написал кто-нибудь другой, но Гарт нажил себе врагов в лице нью-йоркских театральных критиков, постоянно и без стеснения обвиняя их в том, что они никогда не дадут благоприятного отзыва о новой пьесе, если только этот благоприятный отзыв не куплен и не оплачен заранее. Критики давно ждали удобного случая и, как только пьеса Гарта была поставлена, с радостью набросились на нее, изругали и высмеяли безжалостно. Пьеса провалилась, и Гарт считал, что в этом провале повинны критики. По прошествии некоторого времени он предложил мне написать вместе с ним пьесу, в которой каждый из нас взял бы на себя по нескольку персонажей. Он приехал в Хартфорд и прогостил у нас недели две. Он никогда не мог заставить себя взяться за работу до тех пор, пока не будет исчерпан весь кредит, потрачены все деньги и нужда не постучится в двери. Тогда он садился и работал, как никто, - до тех пор, пока откуда-нибудь не приходила помощь.
Я немного уклонюсь в сторону: как-то он приехал к нам накануне рождества - погостить денек и закончить для "Нью-Йорк сан" рассказ, который назывался, если память мне не изменяет, "Тэнкфул Блоссом". За этот рассказ он должен был получить 150 долларов во всяком случае, но мистер Дана пообещал ему 250, если рассказ успеет попасть в рождественский номер. Гарт дошел до середины рассказа, но времени оставалось так мало, что он должен был уехать к нам, чтобы ему не мешали работать визиты назойливых кредиторов.
Он приехал к обеду. Он сказал, что времени у него в обрез и потому он сядет за работу сейчас же после обеда. Затем он принялся спокойно и безмятежно болтать - и болтал в течение всего обеда, а потом в библиотеке у камина. Так продолжалось до десяти часов вечера. Миссис Клеменс ушла спать, мне принесли горячий пунш, и вторую порцию пунша для Брет Гарта. Болтовня не прекращалась. Я обычно выпиваю только один стакан пунша и за этим занятием просиживаю до одиннадцати, а Гарт все подливал и подливал себе и глотал стакан за стаканом. Наконец пробило час, я извинился и пожелал ему доброй ночи. Он попросил, нельзя ли ему взять к себе в комнату бутылку виски. Мы позвонили Джорджу, и он принес виски. Мне казалось, что Гарт уже выпил достаточно, чтобы потерять всякую работоспособность; однако я ошибся. Больше того, было совершенно незаметно, чтобы виски хоть сколько-нибудь подействовало на его умственные способности.
Он ушел к себе в комнату и, вооружившись бутылкой виски и разведя для комфорта огонь в камине, работал всю ночь. В шестом часу утра он позвонил Джорджу: бутылка была пуста, и он велел принести другую; к девяти часам утра он успел выпить и добавочную порцию и явился к завтраку не пьяный и даже не на взводе, а такой же как всегда, веселый и оживленный. Рассказ был кончен - кончен вовремя, и лишняя сотня долларов была ему обеспечена. Мне любопытно было знать, на что похож рассказ, дописанный в таких условиях, и через какой-нибудь час я это узнал.
В десять часов утра у нас в библиотеке собрался клуб молодых девушек, "Клуб субботних утренников" - так он назывался. Беседовать с девочками должен был я, но я попросил Гарта занять мое место и прочесть им свой рассказ. Он начал чтение, но скоро стало ясно, что он, как большинство людей, не умеет читать вслух; тогда я взял у него рассказ и прочел сам. Вторая половина рассказа была написана при неблагоприятных условиях, о которых я уже говорил; насколько я знаю, об этом рассказе никогда не говорили в печати, и, кажется, он остался совершенно неизвестен, но, по моему убеждению, это одно из лучших созданий Гарта.
Вернемся ко второму его приезду. На следующее утро мы с ним пошли в бильярдную и приступили к пьесе. Я дал имена своим персонажам и описал их, то же сделал и Гарт для своих персонажей. Потом он начал набрасывать план, акт за актом, сцену за сценой. Он работал быстро, по-видимому, не задумываясь, не колеблясь ни минуты; то, что он сделал в час-полтора, стоило бы мне нескольких недель тяжелого напряженного труда, а по прочтении оказалось бы никуда не годным. Но то, что написал Гарт, было хорошо и годилось в дело; я смотрел на это как на чудо.
Потом началось заполнение пробелов. Гарт быстро писал диалоги, а мне нечего было делать; только когда кто-нибудь из моих персонажей должен был что-нибудь сказать и Гарт говорил мне, какого характера нужна реплика, я находил подходящие выражения, которые Гарт тут же записывал. Так в течение двух недель мы работали по три, по четыре часа в день и написали неплохую, вполне сценичную комедию. Написанное Брет Гартом было лучшей частью комедии, но критиков это не смутило: когда пьеса была поставлена, они хвалили только меня, расточая похвалы с подозрительной щедростью, а на долю Гарта доставался весь яд, какой был у них в запасе. Пьеса провалилась.
Все эти две недели Гарт старался быть особенно занимательным в разговоре за завтраком, за обедом, за ужином и в бильярдной, где мы работали, и изощрялся в язвительных остротах, высмеивая решительно все в нашем доме. Ради миссис Клеменс я терпел все это до последнего дня, но в тот день в бильярдной он угостил меня последней каплей, переполнившей чашу: это было не прямое, как будто завуалированное и небрежное ироническое замечание по адресу миссис Клеменс. Он отрицал, что оно было сделано на ее счет, и, будь я настроен помягче, я мог бы удовольствоваться его объяснением, но мне слишком хотелось высказать ему откровенно все, что я о нем думаю. В основном я сказал ему следующее: