Я поправляю одеяло, еще раз вглядываюсь в размытое сумраком, насупленное лицо LP и, стараясь не шуметь, выхожу наружу. Прямо за дверью кто-то сидит. Не сразу понимаю, что это живое существо, — фигура упрятана в брезентовый балахон, головы вовсе нет. Только по струйкам дыма, сочащимся сквозь складки капюшона, можно догадаться, что содержимое мешка курит. Вот откуда так мерзко пахнет! Я инстинктивно морщусь и против собственного желания здороваюсь с бродягой. Есть в этом что-то неправильное, приветствовать незнакомого человека, который заранее тебе неприятен. Это всё комплексы, издержки воспитания! Из капюшона на меня смотрят пожухлые невыразительные глаза. Их обладатель неторопливо затягивается крошечной коричневой сигареткой (я еще не знаю, что это «бидис»[2] — обычное курево для малоимущих, а не разновидность марихуаны) и на выдохе спрашивает по-английски:
— Вы русский?
— Как вы догадались? — отвечаю я вопросом на вопрос, неприятно удивленный проницательностью человека из мешка.
— У вас красивая девушка! — говорит незнакомец на ярко выраженном кокни и из своего укрытия смотрит мне в глаза. — Как вас сюда занесло?
Мне хочется уйти, но я не двигаюсь с места. Человек из мешка ритмично, словно в такт неслышимой музыке, качает головой, и капюшон тоже покачивается. Из его темного жерла змеится дым, и я не могу отвести взгляда от этого колеблющегося марева, скрывающего глаза бродяги. Почему я отвечаю на его вопрос? Почему рассказываю о себе?
В Манду мы попали случайно. Сидя в гостиничном номере в Аурангабаде и разглядывая карту, я набрел на двусмысленное название. «А хочешь в Манду?» — безрадостно предложил я LP, сделав ударение на последнем слоге. Нам предстояло просидеть в унылой привокзальной гостинице полтора суток — ближайший поезд в сторону Индора отправлялся к вечеру следующего дня. От невыносимости ожидания я и погрузился в изучение карты. LP на предложение не отреагировала. В следующий раз странное название прозвучало в тот же день ближе к вечеру, когда я, поддавшись на уговоры хозяина турбюро, чернобрового джигита в белоснежном костюме, согласился взять напрокат машину с водителем и принялся расспрашивать о маршруте. Джигит уверенно разъяснил, что к вечеру первого дня водитель Саид привезет нас в Манду — древний город любви, а дальше мы последуем по маршруту на Санчи, Кхаджурахо, Бандавгарх и вернемся в Аурангабад. Вторичное упоминание режущего слух слова я воспринял как перст судьбы и подписал договор на десятидневную аренду автомобиля с многообещающим названием «амбассадор». Напоследок я поинтересовался у хозяина турбюро, говорит ли водитель по-английски.
— Процентов на шестьдесят говорит, — склонив голову набок, доверительно сообщил мне джигит. — Зато понимает на все сто!
На том мы и расстались. Увидев поутру машину, абрисом напоминавшую 402-й «москвич», и застывшего в полупоклоне у приоткрытой дверцы араба, мы с LP пришли в состояние необузданного веселья и почувствовали себя отъявленными колонизаторами. На арабе был такой же белоснежный костюм, как на его хозяине. Из нагрудного кармана торчал крошечный цветок, а над верхней губой призывно топорщились стрелки усов. Можно было подумать, что он пришел на первое свидание. Впечатление портила лишь намотанная вокруг шеи несвежая тряпка. При нашем появлении араб склонился еще ниже и почтительно — больше того, подобострастно! — ждал, когда мы отсмеемся и усядемся в машину, чтобы закрыть за нами дверцу. Впрочем, вскоре стало понятно: если он и стремился завоевать чье-то сердце, то лишь мое — на LP, как на существо низшее, он демонстративно не обращал внимания.
— Саид простудился, ему трудно говорить, — на прощанье сообщил джигит. — Пощадите его горло, и да будет вам Аллах опорой в пути!
Автомобиль зарычал, дернулся и помчался прочь из Аурангабада. Если дорога была свободной, то Саид ехал со скоростью тридцать миль в час, но такое случалось редко. Чаще мы плелись за очередной телегой с мулом, не имея возможности обогнать ее — навстречу непрерывным потоком шли грузовики и такие же, как наш, «амбассадоры». В Манду мы добрались на закате.
…А еще бывает, проваливаешься в забытье — и нет тебя. Потом выползаешь на свет и становится не по себе: где был — не помнишь, сколько времени отсутствовал — не ведаешь. Как подводная лодка, крутишь перископом — туда-сюда, туда-сюда, но ни там, ни тут нет тебе никакой подсказки. И становится страшно, словно кто-то другой прожил кусок твоей жизни и оставил на ее поверхности следы своего пребывания. Вот тогда и понимаешь, как тонка и прозрачна мембрана, отделяющая твое «я» от чужого, как в сущности беззащитен ты сам перед остальным миром.
Однажды я услышал историю о том, как некий житель то ли Урюпинска, то ли Ижевска, копаясь в огороде, нашел наконечник стрелы — медный, позеленевший от времени конус с зазубринами. Он подбросил его на ладони — раз, другой… А потом с топором в руках твердым шагом вошел в дом соседа и убил того на месте. На суде безумец твердил об одном: когда-то давным-давно этот сосед привел в деревню воинов вражеского племени и заживо сжег его жену с детьми.
Я знаю, почему эта история вспомнилась сейчас в заброшенном богами индийском селении: у меня на ладони лежит почерневшая от времени монета с едва различимым рисунком. Там женщина играет на лютне, а рядом с ней — мужчина с флейтой у губ. Я отрешенно подбрасываю монету и ловлю, подбрасываю и ловлю. Человек из мешка — это он дал мне монету — смотрит на меня так, словно я только что перенес тяжелую операцию. Он продолжает чадить своей сигареткой, но теперь капюшон откинут, и я вижу круглую голову с оттопыренными ушами. Ее владельцу лет тридцать пять или немногим больше. Его зовут Риччи. Он англичанин, но в Англию приезжает лишь затем, чтобы уладить финансовые вопросы. «Ну-ну, бродяга с финансами, и имя подходящее!» — Я мысленно усмехаюсь и возвращаю монету. Но бродяга, словно слыша мои мысли, усмехается в ответ. Он уже двенадцать лет в пути, и не было года, чтобы путь его не проходил через Манду.
— С этой вот скалы она и бросилась. — Англичанин продолжает неведомо когда начатый рассказ и показывает себе под ноги. И я знаю, о ком он говорит.
Пока душа моя путешествовала в неведомых пределах, мы загадочным образом переместились на каменную скамью — ту самую, с которой вчера с LP наблюдали закат. Небо посветлело, но солнце еще не поднялось над краем хребта. Пропасть от этого кажется еще более мрачной. Я встаю и с опаской подхожу к камню, на котором курила моя подруга. Далеко внизу из темноты проступает белое пятно. Оно может быть чем угодно — от старой газеты до выхода известняка на поверхность. Но я почему-то уверен, что это женское платье! Мне кажется, я вижу отброшенный в сторону рукав. И я всматриваюсь — до рези в глазах, до головокружения — в сгущающийся в глубине провала мрак. Так пытаешься пробиться сквозь толщу времени, вспоминая что-то случившееся с тобой, какое-то событие, которому был свидетелем. И поняв, что напрасно стараешься, в ужасе отшатываешься от собственного прошлого, делаешь все, чтобы не думать о нем. Вот и я сейчас отхожу на негнущихся ногах от края пропасти. Мне страшно и непонятно — каким боком то, что лежит в ее глубине, может касаться меня и моей жизни.
За день до гибели Рани Рупамати сочинила одну из лучших своих песен. Она сидела в восточной беседке дворца, подаренного ей Баз Бахадуром, и играла на уде — арабской лютне. «Если возлюбленный опаздывает на свидание, погаси луну и живи в темноте», — пела самая красивая женщина княжества Мальвы, первая жена тридцатилетнего султана Баз Бахадура. После десяти лет ни на день не ослабевавшей любви она готова была погасить светило и скрыться во мраке.
Дворец Рупамати стоял в южной оконечности дворцового комплекса. Из беседки на крыше было видно, как внизу блестит на солнце вода в бассейне, устроенном для нее возлюбленным. Через месяц источник, питающий бассейн, высохнет, потом вновь наполнится дождевыми потоками, принесенными в Мальву северным ветром, но Рупамати этого уже не увидит.