Но как подпрыгнуло сердце, когда Петр Васильевич, после очередного заседания ирригационной комиссии, взял его под руку.
— Беглец, беглец! — сказал бородач. — Анна Петровна говорит, что вы забыли нас. Нельзя отказываться от общества, дражайший! Ждем вас завтра. Таков приказ Анны Петровны. Я тоже буду… — Он похлопал Степана по спине и дружески пощупал его бицепсы.
Степан пошел к Стрельниковым и пережил горькое разочарование.
8
Оказывается, он понадобился как статист. Что может быть оскорбительнее для влюбленного, претендующего, как все влюбленные, лишь на одну малость — центральное место в мире его возлюбленной! Стрельников залучил к себе только что приехавшего в Черноморск известного поэта, которого называли Отшельником, так как он, не признав Советской власти, все последние годы провел в маленьком курортном местечке. Эта индивидуальная поэтическая забастовка, совершенно безвредная для государства, кончилась тем, что Отшельник смилостивился и решил сделать шаг навстречу большевикам. Правда, было еще не совсем ясно, согласен ли он безоговорочно пойти под Советы, как это тогда называлось, но друзья Стрельниковых волновались. Они придавали историческое значение самому факту появления Отшельника в Черноморске и пространно обсуждали создавшееся положение. Что-то будет! Можно было подумать, что Отшельник повторяет наполеоновские Сто дней.
Литературное сборище в доме Стрельниковых на этот раз было особенно многолюдным. Общее благоговейное внимание было отдано Отшельнику. Петр Васильевич представил Степана своему знатному гостю как молодого, весьма талантливого журналиста. Отшельник, укороченный, бочкообразный человек с львиной гривой, с глухим голосом, идущим из-под печенки, уделил Степану несколько минут. Как говорится, без никаких он заявил, что газетка (он так и назвал «Маяк», от чего Степана передернуло) должна подробно рассказать о лекциях, которыми Отшельник собирался осчастливить город.
— Вы напишете рецензию… или, как это называется… и надо еще напечатать беседу со мной. Интервью, а? — приказал он, будто говорил с лакеем. — А вот это объявление о лекциях. Его надо напечатать завтра, а?
Он достал из кармана аккуратно сложенную бумажку и протянул ее Степану.
— Нет, я не пишу рецензий, или «как это называется». Это не мой жанр, — сухо ответил Степан. — Интервью с вами я могу дать лишь по распоряжению редактора. Что же касается этой бумажки, то ее нужно занести в контору типографии. Она находится неподалеку от гостиницы, где вы остановились. И надо будет сразу заплатить: объявления в кредит не принимаются. — И Степан оставил кружок поэтов, ловивших каждое слово бочкообразного мэтра.
— Вы уходите? — удивилась Нетта, когда Степан стал прощаться. — Неужели так трудно подарить своим друзьям один вечер?
— Кому нужен мрачный испанец? — усмехнулся Степан, жадно глядя ей в лицо, этой минутой вознаграждая себя за столетие разлуки.
— Отшельник будет читать свои последние стихи.
— Вы знаете, что я не люблю плохих стихов.
— Тсс! Вас услышат и четвертуют. — Ее глаза стали озорными. — Вообще я все больше убеждаюсь, что вы невозможный человек. Где вы пропадали в последнее время?
— Зачем вы об этом спрашиваете? Чтобы замять разговор о стихах? — сказал Степан с тоской и ожесточением. — Если бы я хоть немного интересовал вас, вы могли спросить обо мне у Перегудова.
— Ах, господи, я чуть не перелила стакан! — испугалась Нетта и закрыла кран самовара. Не глядя на Степана, она спросила: — Но в пятницу вы будете в клубе Толстого?
— Неужели Отшельнику мало той свиты, которую вы так усердно ему создаете?
— Я вас не понимаю… И отказываюсь понимать, — похолодевшим голосом проговорила Нетта. — У вас плохое настроение?
— Отвратительное.
— Оно и видно… — Она направилась со стаканом чая к Отшельнику, но обернулась и добавила: — Видала я людей с плохим характером, но такой ангельский характер, как у вас, вижу впервые.
— Извините, какой есть, — ответил он.
В клуб Толстого он пошел лишь ради нее. Отшельник интересовал Степана меньше всего на свете. Его стихи дореволюционного периода были холодны, бесчувственны, оторваны от жизни — короче говоря, бесполезны: ничего не давали ни уму, ни сердцу. В списках среди поэтов ходили его стихи последнего времени — безалаберные, сумбурные, с потугами на философское осознание революции. Припахивали они дурно. Но какая-то часть служилой интеллигенции Черноморска приняла Отшельника с распростертыми объятиями. Дело было не в его творчестве, не в его стихах, малоизвестных даже интеллигенции, а в позиции этого человека. Нашлось немало людей, которые воспользовались появлением Отшельника, чтобы перенестись на десяток лет назад, воскресить на полтора-два часа свою среду — шаркающую, приторно-учтивую, подчеркнуто старомодную. Здесь демонстративно целовали дамские ручки, что в то время считалось чудовищным, обоюдно унизительным, вполголоса говорили друг другу «господин» и «мадам», выставляли поблекшие галстуки.
— Пахнет плесенью, — отметил Степан.
— Контрики под нафталином, — присоединился к нему Одуванчик.
— Бросьте, бросьте! — возразил Нурин. — Надо уважать культуру, молодые люди.
— Смотря какую и смотря в чем! — фыркнул Одуванчик.
Это бы еще ничего — галстуки и целование ручек… Но когда Отшельник вылез на эстраду и, завывая, прочитал несколько неряшливых, наспех сделанных строчек, призывающих Россию следовать по пути, указанному Толстым, то есть дать всему миру пример смирения и непротивления, как и подобает народу-богоносцу, молодые журналисты взорвались.
— Толстой любил солдат! — крикнул Степан с места. — Он воспел борьбу народа с захватчиками. Вы клевещете на Толстого!
— Советую прочитать «Войну и мир». Это полезно даже бывшим поэтам, — поддержал его Одуванчик.
— Давайте не противиться Антанте и псам-Деникиным! — насмешливо предложил краснофлотец, сидевший неподалеку от Степана. — Вот же разводят туман господа хорошие! — И вдруг, налившись яростью, он гаркнул так, что все вздрогнули: — А ну, брысь с трибуны, пока за волосню не стащили!
Все это было словно выстрелом в оркестре. В передних рядах зашикали, вернее зашипели. В задних рядах свистели, топали ногами, явственно прозвучало: «Контры! В бухту! К рыбам!»
Бросив в сторону протестантов величественный взгляд, поэт, неловко пятясь, спустился по крутой лесенке, соединявшей эстраду со зрительным залом.
— Дайте слово! Прошу слова! — требовал краснофлотец, размахивая бескозыркой. — Не крути шарики, давай диспут!
Сухопарый корректный старец, смотритель или хранитель толстовского музея, поспешил объявить закрытым вечер, посвященный памяти великого писателя.
— Хулиган! — прошипел Нурин, разыгрывая ужас, но весьма довольный происшествием. — Ты нарушил декорум, варвар! Что за нетерпимость? Каждый оценивает Толстого на свой лад.
— Не говори глупости! — ответил Степан. — Кто дал ему право вылезать с такой проповедью? К кому он адресовался и против кого?
— Тише, сумасшедший, нас слушают!
— Пускай… Я этого и хочу.
Мимо журналистов прошли Стрельниковы, Отшельник, два-три местных поэта из более значительных, все взволнованные, спешащие выбраться из толпы и шума. Девушка посмотрела на Степана диковато и сразу, рывком отвела глаза: ее отец не то улыбнулся, не то поморщился. Проповедник непротивления и смирения шел сбычившись, не глядя на публику.
— Оленя ранили стрелой! — продекламировал Одуванчик. — Знаешь, Степка, если бы не твое руководящее влияние, я вряд ли произнес бы мою блестящую речь о пользе чтения Толстого. Ты вдохновитель скандалистов!
Утром следующего дня, до прихода Наумова в редакцию, Степан положил на его стол свой первый фельетон, написанный одним духом, запоем, как пишутся все первые фельетоны.
— Посмотри, Киреев, мой отчет, — сказал Нурин, когда репортеры заканчивали сдачу утренней порции материала. — Все ли благополучно?