Он не понял, только ли это вежливость или вопрос о доверии, но его обеспокоило то, что он должен ответить отказом.
— Я прочитаю вам первую же по-настоящему удачную страничку, — пообещал он.
— Надо читать другим решительно все написанное, — сказала она с комичной назидательностью. — Это сделает вас страшным в глазах ближних. Приходите завтра в семь. Будет маленький литературный шум, и вы примете в нем участие. Кстати, у нас за домом растет благородный лавр. Я сплету венок и увенчаю вас за сегодняшнюю победу… Вы отдохнули? Наденьте толстовку, а то простудитесь…
Был тот почти неуловимый миг вечера, когда лица уже затенены, но глаза еще светятся. Лицо девушки светилось сквозь тень. Когда она замолчала, ее улыбка показалась Степану грустной. Ему так хотелось, чтобы близкая разлука хоть немного опечалила ее… Девушка сидела перед ним тихая, задумчивая; руки, уже бросившие шнур румпеля, лежали на коленях, как два голубя, отдыхающие после полета.
Лодки подходили к пристани.
— До свидания, — сказала она. — И спасибо…
Вот и все! Вот все — и ни на крупицу больше. Слишком мало, чтобы почувствовать себя счастливым, но достаточно для того, чтобы не изнемочь от тоскливой безнадежности.
Степан стал бывать в литературном кружке Межсоюзного клуба и у Стрельниковых; так сказать, приобщился к литературному миру. Это было довольно пестрое общество, неустойчивое, как дым, и все же с определенным лицом: поэты и прозаики из местной интеллигенции, никому не известные, в большинстве случаев нигде не работавшие, жившие на хлебах у родителей, у жен или у мужей, безденежные… Еще две черты были общими. Во-первых, они считали себя талантливыми, а во-вторых, считали всех других бездарными. Иногда в этой среде дилетантов появлялись писатели и поэты, успевшие вкусить известности еще до революции и требовавшие всеобщего преклонения за свои прошлые заслуги. Их называли мэтрами, перед ними подловато лебезили, и считалось преступным выказывать незнание их шедевров — такого-то стихотворения, такого-то рассказа… Эти люди изрекали туманные истины о природе искусства, заводили быстролетные интрижки с литературными барышнями, одалживали у Петра Васильевича на дорогу и исчезали в неизвестном направлении.
По вторникам и пятницам в гостиной Стрельниковых было тесно и накурено, читалось много стихов и чуть-чуть прозы, шумели споры. О чем? Степан, желая сближения с людьми, окружавшими Нетту, вслушивался в слова спорщиков до ломоты в голове и с каждым разом понимал все меньше. Здесь спорили о том, как лучше «поставить строфу», «повернуть образ», «войти в тему». Но для чего же, для чего? Это было главное для Степана, который жил среди людей, занятых практическими делами, и сам был занят нужной работой. И этого главного Степан не видел в творчестве местных литераторов — не видел полезного слова, образа, темы. Степан чувствовал, что он не входит в это общество, а идет мимо него, оставаясь чуждым этим шумливым гениям.
Все поэты яростно противоборствовали. Эхисты считали, что они нашли универсальную форму будущего искусства, космисты доказывали, что они вообще нашли новое искусство. Степан не понимал, зачем нужны те и другие, если от них нет никакой пользы сейчас, в дни мирной стройки, в дни борьбы за новый мир. Но какое дело было им до всего этого!
Сторонников космизма возглавлял некий поэт с круглым и невнятным, как стертый грош, рыжеватым лицом. Он прославился в местном масштабе тем, что Игорь Северянин особым рескриптом подарил ему Крым и предписал географам придать этому полуострову имя поэта. Географы не подчинились, но что с того… Непризнанный владелец всего Крыма доказывал, что земные темы окончательно изжиты, опустошены и пришло время увести поэзию в астральные пространства, чтобы там, в интимном общении со звездами, туманностями и галактиками, черпать вдохновение для поэм космического размаха. В своей единственной напечатанной отдельным изданием поэме «Обвалы сердца» этот человечек-крохотуля так и писал: «Вновь человечество таскаю за узду из катакомбы зла по гамакам созвездий».
— Чему вы смеетесь? — обиженно спросил поэт, прерванный невольным смехом Степана.
— Простите… — извинился Степан. — Я вспомнил, что вы руководите литературным кружком военно-морского клуба. Интересно, как относятся наши бравые марсофлоты к космизму?
— Вез участники моего литкружка — убежденные космисты! — высокопарно заявил поэт. — Решительно все!
— Зачем? — спросил Степан. — Зачем вы тащите в космизм людей, которые имеют на Земле нужное, интересное дело — морскую службу? Неужели политуправление флота утвердило вашу программу кружка?
— При чем тут политуправление? — вскочил поэт в выпуклых очках. — Искусство и политуправление — смешно.
— Более грустно, чем смешно, — возразил Степан. — Грустно то, что, по недосмотру политуправления, краснофлотцам, людям, не искушенным в поэзии, космизм преподносится как последнее слово искусства, как его будущее.
— Но чего же вы хотите? Чего? — зашумел парадиз. Степан ответил:
— «Товарищи,
дайте новое искусство —
такое,
чтобы выволочь республику из грязи́».
— Ах, это вы из виршей Маяковского! — протянул космист. — Ну, этим все сказано.
Когда участники литературного шума расходились по домам, космист перехватил Степана.
— Надеюсь, коллега, все, что сейчас говорилось, останется между нами, — сказал он, пряча беспокойство и опаску под наигранной развязностью. — Вы меня понимаете?
— Еще бы… Вы боитесь, что я пойду в политуправление?
— Нет, я, конечно, не думаю, что вы способны на это…
— И напрасно не думаете! — обозлился Степан. — Вы что же, думаете, что я могу равнодушно пройти мимо безобразия, которое увидел? Вам нечего делать среди военморов, слышите? Единственное, что я могу вам пообещать, — это воздержаться от выступления в «Маяке». Но если вы завтра же не откажетесь от руководства кружком…
— Вы серьезно?..
— …завтра в три часа дня я позвоню начальнику военно-морского клуба. Если я еще застану вас в списке клубных работников, «Маяк» скажет свое слово. Руководство кружком нужно поручить человеку, который честно познакомит краснофлотцев с основами теории литературы… И вся ваша мазня не стоит одной строчки Маяковского, слышите вы!
Уже на следующем сборище у Стрельниковых Степан почувствовал себя отлученным от парадиза. Певец звездных гамаков, благоразумно отказавшийся от хлебного местечка в клубе, конечно, успел восстановить против Степана всю литературную братию. С ним никто не заговорил, некоторые даже не поздоровались. Степану также показалось, что Нетта встретила его менее приветливо, чем обычно. «Немедленно уйти!» — подумал разъяренный Степан, но не ушел и занял свое место у лакированных японских ширм с золотыми цаплями. «Пропади они пропадом, какое мне дело до этих гениев! Буду молчать», — решил он и тут же нарушил данное себе слово не ввязываться в литературные споры.
Пузатенький, уже не молодой поэт растерялся, когда Степан без околичностей попросил его объяснить наконец, что такое эхизм, зачем нужно, чтобы каждая вторая строчка стихов рабски повторяла своим звучанием строчку-предшественницу, и в какой степени от этого фокуса зависят судьбы мировой литературы.
— Видите ли… Гм… Необходимость новой литературной формы надо больше чувствовать, чем понимать…
— Значит, теория искусства невозможна?
— Мне кажется, что вы предлагаете спор не на один вечер, — вывернулся эхист и был дружно поддержан ропотом всего парадиза. Ободренный эхист высокомерно пообещал Степану: — Как-нибудь я поговорю с вами, и, может быть, вы меня поймете… — И он обратился к Нетте: — Разрешите, Анна Петровна, прочитать несколько строчек, являющихся, так сказать, иллюстрацией к основным положениям эхизма.
Стоя на коротеньких ножках посредине комнаты, адресуясь к безмолвному председателю этого сборища Нетте, поэт, красный, потный, захлебывающийся строчками, прочитал небольшую поэму «Девять тел», представлявшую плохо замаскированную порнографию.