— Кодарчан мине сказали: ти много собуль ловили, шибка хороший охотник стали. Иво сказали: тибе речка провалились, да? Чуть не замерзли, однако, серавно палатку ползком ходили, печка зажигали, так, да? Окси! Шибко хорошо! Праульно, так нада! Расскажи, как тибе кораль строили? Как тибе собуль ловили?.. Моя шибко хотели тибя слушали!

Старик поудобней умостился на шкуре, ободряюще кивнув Родникову, приготовился слушать, но раздались шаги, и в палатку вошел Табаков.

— Здравствуй, Аханя! Здравствуй, Улита! Ага, чаек есть, свежий — отлично! — Он поздоровался с Улитой, с Аханей, тотчас разделся и принялся возбужденно рассказывать о встрече с пастухами, о том, как Родников раздаривал свои вещи пастухам, как, проезжая мимо кораля, они вспугнули молодого медведя и как собаки ринулись за ним вдогон, едва не разбив нарту о пень.

Пришел Осип, принес бутылку водки. Улита еще не успела налить в чашки чай, и в них тотчас была налита водка. Родников попросил Улиту налить ему чаю.

Аханя смотрел на свою порцию с брезгливой нерешительностью, но вдруг, с отчаянием махнув рукой, виновато посмотрев на Николая, взял чашку, поднес к губам и, закрыв глаза, запрокинул голову, выпил водку и тотчас, задохнувшись, сморщившись, не открывая глаз, зашарил перед собой левой рукой. Улита догадливо сунула в нее кружку с водой. Старик выпил воду, но это, вероятно, мало помогло, он приоткрыл глаза, а лицо его по-прежнему выражало страдание.

— Ничего, Аханя, сейчас пройдет, — сочувственно сказал Табаков. — На-ка вот, заешь, — и он протянул старику кусочек сырой оленьей печенки.

— Не нада эту! — торопливо проговорила Улита. — Он такой кушать не могут! Только жидкий могут пить — другой не могут.

Но старик поспешно взял печенку и начал жевать ее, прожевал, отдохнул и с отчаянным усилием проглотил… Несколько мгновений он как бы прислушивался к тому, что происходит у него внутри, и вдруг, качнувшись вбок, раздвинув руками лиственничные ветки, судорожно вздрагивая, отрыгнул все, что съел и выпил. Затем, отвалившись на оленью шкуру, тихонько застонал и, продолжая вздрагивать, стал вяло растирать рукой грудь. Только теперь Николай невольно обратил внимание на то, что рубашка и брюки на Ахане те самые, которые он купил ему месяц тому назад и отослал в больницу. «Ах ты, Аханя, Аханя, дорогой ты мой…» — Николай тревожно и вопросительно посмотрел на Улиту.

— Может, ему лекарство какое-нибудь дать — легче будет?

— Не-ет, ни надо никакой лекарство, — скорбно покачала головой Улита. — Иво всегда так делают, когда устанут. Нада кукуль стелить. — Она пробралась в угол палатки, расстелила кукуль. — Пускай иво немножко поспать нада, отдыхать нада, потом иво опять могут сидеть, говорить немножко. — Она вздохнула и, подвинувшись к старику, стала приподнимать его за плечи, уговаривая лечь.

Николай бросился помогать, вдвоем они осторожно уложили Аханю на распахнутый кукуль, прикрыли легким, обшитым цветастым ситцем, заячьим одеялом. Все это время Аханя, не открывая глаз, тихо постанывал, бледное лицо его покрылось мелким бисером пота. Он что-то тихо сказал Улите, она так же тихо ответила ему и тотчас, вернувшись к столику, принялась сосредоточенно разливать чай. Мужчины скорбно молчали. Но вот Аханя перестал стонать, ровно задышал — вероятно, уснул или просто затих.

— Пей, пей, Микулай! Чиво? Холодный чай будут, — громко сказала Улита, пододвигая Родникову чашку с чаем. — Иво будут долго спать, шибка устал иво. Ты тоже нада спать. Всем спать нада. Ночью ехать будем, когда уснем?

— И то верно, — согласился Табаков, — вздремнуть бы не мешало. Эта ночная езда по насту хуже наказания, в тундре-то хорошо, а в тайге того и гляди нарту об дерево расшибешь или ноги размозжишь.

— А я вот, паря, и зашиб уже, — Осип показал пальцем на свое левое колено. — Ка-ак долбанулся! Ажно слезы из глаз брызнули… Как ты думаешь, Иван, долго наст еще продержится? Успею я за четыре дня вернуться?

— Успеешь! На пустой-то нарте мигом домчишь — хоть и растороп захватит. Судя по времени, наст еще дней десять должен продержаться, главное, чтобы хмарно не сделалось — в пасмурную погоду насту не жди.

Допив чай и занеся в палатку кукули, каюры легли спать. Улита, сложив в ящичек чайную посуду и убрав столик, тоже легла. В палатке стало тихо, лишь негромко похрапывал в кукуле Осип да потрескивали в печке горящие поленья. Родников то и дело тревожно прислушивался к дыханию Ахани.

«Странно, — думал он, — вот угасает рядом с нами человек, мучается, раздираемый страшной смертельной болью, а мы около него жуем, говорим о погоде, смеемся и делаем все то, что делали всегда, и сам умирающий делает то же самое. Удивительная штука — жизнь. Она, как поезд на уклоне, катится и катится по инерции, все набирая скорость, пока рельсы не кончатся или пока с них не сойдут колеса. И цепкая жизнь! — Он вспомнил разноцветные лишайники на камнях и гольцах. — Да, цепкая! Но все-таки трудно и обидно, наверно, умирать, зная, что твоя жизнь никогда уже не повторится… Подумать только: ты умрешь и навсегда исчезнешь из бытия земного… Будет шуметь на земле листва деревьев, в голубом небе ярко будет сиять солнце, будут цвести ромашки на зеленых полянах, и кто-то будет рвать эти ромашки, складывая их в букет, и звонко, весело смеяться, а тебя… тебя уже не будет. Никогда, никогда, никогда уже не будет! Никогда…»

Угнетенный своими мыслями, он бездумно уставился на большой латунный чайник, стоящий на печке, из носка его тоненькой струйкой тянулся пар. Николай все ждал, что Аханя проснется и продолжит разговор, но Аханя не просыпался.

Часа два проворочавшись с беспокойными мыслями и сморенный наконец усталостью, он уснул, а когда проснулся — был уже вечер. Пахло свежезаваренным чаем и мясным бульоном. Улита вылавливала ложкой из кастрюли куски оленины и складывала их на деревянное блюдо. Каюров не было — они ушли, вероятно, кормить и запрягать собак, слышно было, как оба каюра тюкали топорами, разрубая юколу. Аханя сидел на прежнем своем месте и, ласково посматривая на него, ждал.

— Разоспался я, как медведь в берлоге, надо было разбудить меня, — сказал виновато Николай, торопливо выбираясь из кукуля.

— Окси! Медведь, да? Непраульно, однака, сказали — молодой медведь давно на сопка уже ходили. Ти, наверна, спали, как бурундука, да? О, бурундука сичас крепка спали! Ти как бурундука! — И он весело засмеялся, и смех его был такой чистый и искренний, что Родников не удержался и тоже заулыбался.

Аханя сидел принаряженный: на нем был голубой свитер, на ногах новые, из темного камуса, торбаса, расшитые цветным бисером, отороченные выдриным мехом и туго перетянутые на лодыжках красными ремешками. Седые волосы его были гладко зачесаны назад и тоже как будто празднично посверкивали множеством серебристых нитей, и даже лицо его, бледное и изможденное болезнью, каждой морщинкой своей излучало одухотворенность и доброту, не отражалось на нем ни малейшей тени страдания или печали, оно было ясным и чистым, как небесная высь, и оттуда, с этой выси, смотрели на Родникова, прямо в душу его спокойные, мудрые, нечеловечески прекрасные глаза, которые Николаю невольно хотелось сравнить сейчас с глазами Моны Лизы. «Как же я раньше этого не замечал? У него прекрасные нежные глаза, а сам он похож на мудреца отшельника…»

— Быстро нада мыть лицо, Микулай! — сказала Улита. — Кушать будим. Табаков торопились ехать, вы будите перед ехать, мы будим немножко ждать, когда наста крепький будут, наша шибка груз много!

— Да, да, умывались нада бурундука! — с улыбкой закивал Аханя.

Выйдя из палатки, Николай отер влажным снегом заспанное лицо, шею, руки до локтей и, чтобы окончательно избавиться от сонливого состояния, бросил две пригоршни снега себе за ворот рубахи на грудь и спину. Это взбодрило его.

Несмотря на поздний час, солнце все еще стояло над горизонтом, и хотя не жгло уже, но сверкало по-прежнему ярко. Щурясь от яркого света и блеска снегов, он посмотрел на Табакова — тот уже увязывал передок нарты.