Изменить стиль страницы

  -- Клянись. Ешь землю.

   Ой-ей-ой! Да она же мне мой... Хотя покойнику все это... Больно же, мать твою!

   Ем. Землю. Пока она... крутит. Вот такая модификация ветхозаветной "клятвы на стогне". Там кто-то из праотцов позвал слугу, положил руку его себе на свой аппарат и велел поклясться, что тот куда-то съездит и чего-то там сделает. Самая крепкая клятва. Не богом, не жизнью своей или детей - клятва на господских сырых яйцах. Тут, правда, не я держу, а меня держат. Но, учитывая Фатимушкину гендерную принадлежность, пожалуй, единственно возможный вариант.

   Тоже часть этого мира. Надлежит принять как своё, естественное, общепринятое... Воспринять, восторгнуться и рассосать в себе.

   Съел, утёрся, отплевался, оделся. Подхватил брошенные мне торбы - господин с поноской при наличии раба - нонсенс. Побежали. Потом лестницы вверх. Факеншит, как мне это надоело. Они что, не могут меня как-то попроще убить? Без всей этой беготни? Три последних дня непрерывные репетиции к выступлению. Потом собственно... мой бенефис. А по ночам - мучительно соображать как-таки выскочить... из под топора.

   Последняя дверь, за ней лаз. Нора какая-то. Вылезли. Наконец-то. Небо над головой.

   "Она любила на балконе
   Предожидать зари восход.
   Когда на тёмном небосклоне
   Звёзд исчезает хоровод".

   Небосклон еще тёмный, но хоровод уже исчез. А вокруг какая-то стенка каменная кругом, мусор всякий, черепки. Фатима на стенку вылезла, меня вытащила. Опа... Так это же Гончары! Несколько под другим углом, но вид на огороду Ярославову мне знаком. Вон там должен быть тот яр, по которому я тогда лошадь под уздцы тащил, а сзади бежала Юлька и, то крестилась и в землю кланялась, то подгоняла и в спину пихала. Эх, Юлька... Добежала, успела. Теперь лежи-отдыхай. Вечно.

   А стенка - печь гончарная брошенная. Фатима на меня цыкнула, достал из сумы баклажку. Бормотуха какая-то, судя по запаху. Сама рот прополоскала, по-обливалась, на меня брызнула... пошли.

   Гончары хоть и не город, а свою огороду имеют. В огороде - ворота, в воротах - стража. Пока Фатима со стражей ругалась, я по сторонам смотрел - как же тут от ворот до той хитрой печи заброшенной добраться. В каждой приличной крепости должен быть свой подземный ход. В Киеве их наверняка несколько. Но вот вывести внешний конец в гончарную печь...

   Фатима выразительно обругала стражу. На смеси русского и половецкого. И вообще: "русский баб карош - белый, мягкий. Муж дома нет - баб горячий. Русский страж - дурак. Торк домой идет - беда нет. Открывай. Нет открывай - рубить буду."

   Вниз, почти бегом, вправо - на Подол.

   "Алеет восток. Китайцы в поле идут.
   Горсточку риса держат в руке. Славную песню поют".

   На Подоле еще не поют, но уже копошатся во всю. У перевоза толкотня, гам, шум. Всем надо быстрее, а лодок мало. Это Кию здешнему было хорошо. На сотню вёрст один перевозчик. Да и то - раз в год по обещанию. Фатима влезла в эту кучу, кого плечом двинула, одному саблю показала, другого вообще в морду, кого-то за плечо да в воду. Круто. Мне машет. Бегом с хотулями. "Хватай мешки, вокзал отходит". Погрузились.

   А Фатима-то как пьяная. Это с глотка-то бормотухи? Раскраснелась, рука все время на сабле, чуть-что - вздёргивается и скалится. Ё-моё. И правду пьяная. От одежды. Мужской. От сабли на поясе. От воли. Может мужу свободному в морду дать и ничего. Её, бабу, служанку гаремную, вольные мужи боятся. Вот, оружие под рукой. Где еще видано, когда девка-прислуга из гарема с саблей в руке ходила? И никто не видит, что это баба, что она эту саблю держать не умеет. Быть мужчиной здесь - счастье, быть мужем оружным, сильным - счастье вдвойне. Это мир мужей добрых. Не в смысле душевных качеств, а смысле роста, веса, объёма. А остальные все... насколько эти "добрые" позволят. Вот теперь и Фатима попала в число избранных. Хоть не надолго, хоть в маскараде с переодеванием. Но - король. При её росте - первый среди прочих.

   Переправились. На берегу табор. Стадо возов. Эти в Киев хотят. Товары везут. А нынче там еще и войско. А что вои делают перед походом? Правильно - гуляют на последнее. Или - не все вернуться, или - новое добро будет. Или и то, и другое.

   Протиснулись, протолкались. Фатима меня на пригорок какой-то вывела, сумы сбросила.

  -- Сиди здесь. Сойдёшь с места...

   Глаза бешеные, на губах оскал. И вправду: зарежет торк торчёнка своего. Хоть прямо на глазах у толпы. И - никто ничего. Дикие, степняки... меж них влезать...

   А на той стороне солнечный свет уже накрыл весь город. С церквами, стенами, теремами.

   Город, где я стал холопом, где остались непохороненная моя первая женщина. И первый мужчина. Мой первый господин и моя первая любовь. Где меня самого впервые назвали "господином" и вбили премудрости истинного служения. Где я впервые сыграл женскую роль и роль прогрессора-инноватора.

   Много чего было здесь первое. И - единственное. Поскольку впереди у меня - скорая и насильственная...

   Я думал, что больше никогда не увижу этого города. Умру или выживу - здесь для меня нет места, здесь мне все равно всегда смерть.

   Снизу от реки поднималась телега. Рядом с возницей сидела на передке знакомая фигура - Фатима. Нашла-таки нашего ездового. Я начал спускаться, волоча за собой сумы с барахлом. Фатима смотрела прямо на меня. Два небольших чёрных зрачка. Моя смерть на меня смотрит. Вариантов нет. Ни убежать, ни уговорить, не откупится. Она меня зарежет. Во исполнение и с удовольствием. По спине прошёлся озноб. Ужас. Смертный. Меня везут на казнь. Поехали.

   Через девять лет около того же времени весной я снова уходил из Киева. Угонял последние свои обозы с полоном и хабаром. Мы сидели в сёдлах на левом берегу Днепра, от перевоза вытягивали мои возки. Рядом препирались меж собой два русских князя, два Глеба, дядя и племянник, Глеб Юрьевич - новый князь киевский, и Глеб Андреевич - наибольший воевода русского войска. За Днепром был хорошо виден город. Свежая зелень уже затягивала чёрные проплешины сожжённых подворий. Князья, присланные проводить меня, спорили что восстанавливать сначала, что потом.

   Я смотрел на ограбленную, но снаружи не пострадавшую Десятинную, на синий верх бесколокольной Андреевской, на неизменный Михайловский златоверхий, вычищенный владимирцами изнутри до пустого эха. Мне очень хотелось никогда не возвращаться в этот город. Но я уже чувствовал и знал, что придётся снова идти сюда и снова вычищать это кубло огнём и мечом. Пока не станет "мати городов русских" вести себя как положено доброй матушке. А не девке гулящей, которая только и рада, что зазвать к себе хоть кого. Да сразу на спинку упасть и ножки раскинуть.

   От перевоза вытянули очередной возок. Из-под занавески глянули на меня женские глаза. Не та женщина, не так смотрела, глаза совсем другие. Но снова пробрал меня озноб. Не страха смерти, а восторга. Вот ею, этой чужой женой, её телом и душою, разумом и неразумностью, сотворил я великое дело - пробил стену. Берег того русла, что зовётся "течение истории".

   И вся эта мешанина, подобная горному селю из воды и грязи, вывороченных валунов и выкорчеванных деревьев, селянских крыш и унесённых овец... Все, что зовётся Святая Русь, уже поворачивает, ползёт, лезет, выдавливается и выпихивается потихоньку, не понимая этого - в новое русло.

   Надо еще будет каждый день долбить и расширять эту дыру, надо ставить препоны в старом русле, чтобы не пошло все это прежним путём. Да и новое русло, хоть и уводило от бед мне известных, но к иным, мне покуда неизвестным бедам могло привести.