Правда, сначала Филиппов пугался своих полубредовых фантазий и отгонял их от себя, но постепенно собственная паранойя начала ему нравиться: она все-таки раздвигала границы обыденности, прибавляла какое-то иное, пусть нездоровое, пусть пугающее измерение к привычным. И то, что Филиппов никогда до конца не мог понять, как ни анализировал свои идейки, бред они или не бред, к примеру, вправду ли Прамчук кое— кому приплачивал, чтобы знать каждый шаг своего родственничка или нет, лишало жизнь той простой, бытовой, замкнутой определенности, которая, возможно, могла оказаться гораздо страшнее личной, артистически приправленной, паранойи. Все последние годы, когда работа стала простым получением денег и доступным решением теоремы честолюбия, Филиппова уже ничто иное и не интересовало: только деньги и власть. Денег всегда не хватало, а власть, под колпаком у Прамчука — старшего, слегка припахивала самообманом. И Филиппов при трезвом взгляде в психологическое зеркало, видел себя лишь набором мнимостей, причем неинтересных, банальных мнимостей. И тогда именно его художественная паранойя начинала ему казаться чем-то значительным, оригинальным, выделяющим его из толпы двуногих… А единственной ценностью — ядром паранойи — всегда и в минуты хмельные, и в долгие месяцы трезвости выступала Анна.

Да, только Анна. Живая, талантливая и… не такая, как все. То, что она никогда никому не завидовала, просто потрясало его. Она не хотела быть ни женой миллионера, ни кинозвездой. Ей ни разу не пришло в голову как бы случайно завести его в ювелирный и показать немудреный браслетик тысяч за тридцать. Она не плела интриг, не выискивала выгодных женихов. Филиппов вообще долгое время не мог найти у нее ни одной слабости, свойственной всем людям и в особенности женщинам. Она не сплетничала, она не осуждала, она смотрела на каждого человека так, что тот начинал видеть себя прекрасным. И когда Филиппов впервые открыл, что она смотрит т а к и м и своими глазами на всех, ему сразу захотелось, чтобы взгляд этих волшебных линз всегда, в каждую минут дня и ночи, был направлен только на него. Или — ни на кого.

При ней переставлю болеть. При ней отступал душевный мрак. При ней сразу появлялось желание жить. И петь, и смеяться, как дети.

Или… или все-таки это просто любовь?

Он мучился и не находил ответа. Но, когда умерла ее тетка, паранойя расцвела, как тропический сад: ведь это я х о т е л, чтобы Анна осталась вдвоем с матерью ведь это я п р е д с т а в и л тетку, лежащей в коробке, как докуренная сигарета! Такова сила моего желания, мощь моей воли. Я могу в с е.

Теперь в зеркале души отражался не носатый, склонный к выпивке, бездарный карьерист, а все чаще Филиппов видел себя именно таким, но чуть ли не сверхчеловек! И Филиппов сладострастно улыбался в усы, наблюдая как растет и расширяется на цветастых обоях его тень.

Но и на Солнце бывают пятна: он открыл в Анне одну слабость, слабость, которая одновременно была бы и ее силой, направь ее Анна рационально в нужное русло, озаботившись своим выживанием и процветанием: Анна любила мужчин. Нет, даже не мужчин, которым и сама нравилась безумно, Анна любила любовь. Она, как наркоман, всегда нуждалась в допинге влюбленности. И могла любить встреченного мужчину всего один день, а потом забыть о нем навсегда. В такой день она часами говорила только о нем, слушала музыку, и музыка была им, ее мимолетным новым любимым. А как горели у Анны глаза, как пылали щеки!..

Как-то она призналась Филиппову, что у нее есть старый друг, которому она как дневнику доверяет все свои влюбленности… Филиппов быстро вычислил этого субъекта: некто Дубровин. И, конечно, возненавидел его страстно. Мало того, что Дубровин знал об Анне больше, чем Филиппов, пусть только об одной стороне ее жизни, может быть, она открывала ему и некоторые интимные детали, утаивая их от Филиппова, который мог бы даже невинный её поцелуй воспринять как измену, но, вполне возможно, у нее с Дубровиным был какой-то особый тип связи, скорее всего вовсе не платонической, этакая дружба-любовь, что могло развиться в любую сторону, даже в брак. А этого бы Филиппов не пережил. Да. Он уже понял это. Понял, когда тетка Анны ответила: «Ее нет дома. Они с Сашей ушли на концерт» Умру, как Василий, если она выйдет замуж и уйдет от меня, мелькнула мысль. А бесстрастная тетка положила трубку. Всех старых дев надо… И в сердце вонзился острый кол.

Василий, старый школьный товарищ, воспитал приемную дочь и умер через несколько дней после ее свадьбы. Он так и сказал Филиппову: «Не пережить мне ее замужества. Так люблю». И не пережил.

Эта связь Анны с Александром Абдуллиным как раз и помогла Филиппову обнаружить ее слабость. Абдуллин был достаточно популярной фигурой, художником, часто выставлявшимся в Доме ученых. Вычурная такая мазня, которую Анна считала чуть ли не гениальной. Она ведь в каждом видела золотую искру. Именно в Доме ученых Анна с ним и познакомилась. В то же самое время сам Филиппов путешествовал с Людмилой по Северной Пальмире. И потому роман этот, с художником — бородачом, которого называли интеллектуальные дамочки сатиром, а сплетник Дима, как выяснилось, большой любитель живописи, Казановой, роман этот Филиппов Анне простил. Но простреленный навылет из телефонной трубки ее признанием, понял раз и навсегда: любой ценой! Любой ценой сохранить Анну, отрезать ей крылья, опутать ноги, уничтожить всех, кто может ей помочь убежать.

Абдуллин отпал как-то сам собой. Всего его экзотического обаяния хватило только на год. И другие так отпадали, как сухие листья. А вот Дубровин остался. Вернувшись ил Питера и придя после завала в себя, Филиппов навел о Дубровине справки: был женат, официально не разведен, но с семьей не живет. Царапает что-то вроде диссертации, научные статейки по психологии и социологии пишет, но существует на деньги от продажи машин. В порочных связях, как говорится, не замечен.

Опасен.

Что его связывает с Анной!?

Не может ли на ней жениться?

Позвонил своему старому знакомому, главному редактору журнала «Новое: наука сегодня и завтра.», сказал, что есть такой одаренный, некто Дубровин, а у него неплохие статьи, знакомый, хороший, кстати, мужик, отец четверых сыновей, обрадовался: напечатаем! Его сотрудница позвонила Дубровину (Филиппов следил, как Пинкертон, шаг за шагом), попросила у него статью, статью, возможно, под влиянием филипповской рекомендации нашли неплохой и поставили в мартовский номер. И вот тут Филиппов приготовил для Дубровина смертельный номер: он уговорил главного срочно поставить статейку Анны вместо научных выкладок Дубровина, и сам позвонил Дубровину, извинился перед ним от имени журнала, благо, был членом редколлегии, ласково сказал, так мягко и по-доброму, что, к сожалению, хотя его работа очень интересная, содержательная, но публикацию ее пока придется отложить на неопределенный срок, поскольку «срочно журнал будет публиковать статью Анны Кавелиной в м е с т о вашей статьи».

Честно говоря, Филиппов о Дубровине думал лучше.

Гнилой оказался мужик. Начал кричать в трубку: «Она же — сумасшедшая! Кого ваш журнал берется печатать!», и трубку кинул так, что, наверное. она разбилась. Понятно, что Филиппов поставил мат. Но было грустно, будто после первой брачной ночи, когда ожидал девственную лилию, но вместо нежного белого цветка получил венерический букет.

Вспомнилось, как года три назад тот самый длинный белобрысый, Гошка, Георгий, который все-таки разошелся со своей женой-вампиршей и теперь где-то скитается, как тот самый Гошка сам отказался от доклада в пользу Анны. Доклад ее будет высший класс, сказал он, а я — что… Но и Анна с докладом в Доме ученых не выступила — Филиппов уже тогда боялся, покажется этакая, с длинными волосами, с глазами цвета туманной травы — и тут же какой-нибудь иноземный принц ее и украдет. Тогда особенно шведы в городок зачастили. Жила бы сейчас в богатейшем доме … нет, в Стокгольме я ее не представляю. В Париже. Только в Париже. Дура она. Ездила бы давно на новом «Линкольне». Разве может умная связаться со мной? Филиппов усмехнулся в усы: он недавно отрастил точно такие, какие были у кровавого вождя. И смаковал сходство. А теперь Анне уже тридцать! Даже чуть за тридцать. Уже вряд ли заморские бриллиантовые дали ей светят. Так— о. Попалась, голубушка. Он снова усмехнулся. Любимая моя.