— Оттого и нужно, дорогой мой Володя, рожать и рожать: не качеством, так хоть количеством спасая Россию нашу матушку.

Голос тестя прозвучал сладко и тихо. Но вся страсть Филиппова натолкнулась на его ласковые слова, точно на каменную стену, побилась об нее — и иссякла.

— И ты, Володя, от отцовства не увиливай. Семью надо скрепить. Скрепив каждую семью, мы и страну усилим. Сам знаешь. — Тесть махнул рукой. Мол, все. Инцидент исперчен.

И вдруг отчаянно зазвучало в душе Филиппова: «Но я ведь люблю другую. Я не люблю Марту. Я не хочу этого ребенка», так отчаянно зазвучало, что он бросил в пепельницу сигарету, которую только что закурил, и сказал спокойно, так спокойно, точно это говорил не он, а какой-то другой человек, может быть, даже какой-то будущий Филиппов, умерший здесь и родившийся вновь, выросший и ставший другим: «Видите ли, батя, — он и сам не понимал, почему именно сейчас назвал его домашним, теплым именем, — видите ли, батя, я ведь хотел уйти от Марты. Вы же знаете — я люблю… И вы знаете — кого».

Желтые глаза приблизились и сверкнули.

— Знаю — кого. И не Людмилу. Но знаю также, что ты, дорогой мой Володя, жалкий трус и негодяй. Ты бросил ее, когда ее диссертацию вернули. И я сразу знал, что как только диссертацию вернут, ты бросишь ее. Защитись она, так бы я тебя и видел! Удрали бы голубчики вдвоем! С Людмилой ты рванулся бежать не от любви — от отчаянья. Да кому ты нужен? Далеко ли убежишь с перебитым хребтом? И сейчас — куда ты денешься? Когда я пробивал т а м твою докторскую, когда тебе освобождал место для замдиректорства, я делал это не для тебя, отнюдь, а для своей дочери. И сейчас она родит ребенка не для тебя, а для себя и для меня, старика. но ты будешь его растить. А не будешь…

Но гул, гул, гул. И ведро летит в колодец. Там нет воды? Или есть? О — о — о, то — о — о — нет! Кто кричит? Мать? Ты? Анна! Елизавета!

— Я удавлюсь.

— Не удавишься, Володя. — Тесть встал, оперся ладонями о стол и, не мигая, посмотрел Филиппову прямо в глаза. — Подними-ка мне трость, будь добр.

Филиппов нагнулся, поднял трость, проговорил, улыбаясь: «Я бы вам и без вашей просьбы поднял палку, Анатолий Николаевич». Улыбка ползла по лицу, как судорога. И еще много дней, стоило ему вспомнить тестя, улыбка эта корежила его лицо. Ему даже как-то приснилось, что он хватанул свою щеку ножом и теперь там у него грубый, тянущий за душу, шрам.

58

Месяца через полтора все как-то устроилось. В огороде зрели овощи, пополневшая Ольга помогала Марте, и Филиппов, наблюдая, как носит сестра жены по участку корзину, совсем по-крестьянски босая и тугоногая, мысленно злопыхал, что вся их тонкость, на которую любил указать Прамчук, оказалась таким же блефом, как и все вокруг: союз, дружба народов, несокрушимость партии. Если бы не мысли об Анне, уже ставшие бессловесным, просто каждоминутным чувствованием ее и ее тела на любом расстоянии, он бы, наверное, все-таки сдох от белой горячки. Так он говорил сам себе, размышляя, как теперь удержать Анну, ему, связанному по рукам и ногам навсегда, к а к удержать ее!? Ведь Анна — это я сам настоящий, это моя жизнь, моя душа, без Анны н и ч е г о не будет. Я — обыкновенен, смертен, и все вокруг меня, Прамчуки и мои дети, все окажутся такими же, как я. Если бы не было у Анны этой тетки, которая ухаживает за ее родительницей, если бы и Анна оказалась полностью повязанной болезнью матери, ей бы ничего не оставалось — только я. Один я. Ее спаситель. Ее помощник. Ее опора. Я в конце концов обхитрю тестя, завалившего ей защиту. То, что это его рук дело, нет никаких сомнений Я помогу ей с диссертацией… но не сразу, медленно. Чем медленнее, тем лучше. Если она встанет на ноги, то и претендент на брак тут же найдется. Правда, теперь больше женятся на владелицах магазинов! Но какому-нибудь фирмачу такая интеллектуалка-кандидатша тоже может понравиться. А вот если она будет уже не молода!..

Тогда она н и к у д а от меня не денется.

Ребенок от нее. И х ребенок. Такая идея жила в нем, но поверить, что их с Анной сын мог быть наделен чем-то необыкновенным, почему — то он не мог. Анна не совсем человек, это ясно, размышлял он, читая книжонки по парапсихологии, она — п о с р е д н и к, она, как настоящий шаман, волхв, способна путешествовать из реальности в реальность, проходить сквозь свое и чужое бессознательное, в ней так слабо представлено земное начало, что вообще непонятно, как она удерживается на поверхности Земли — и не улетает с нее, точно облако. Облако? Сон? Может быть, она и в самом деле — только фантом, созданный именно мной, силой энергии моего воображения? Может быть, и никакого дома у вокзала не существует? А если существует дом, то нет там такой квартиры — квартира эта, точно призрак, только, когда я вхожу в нее, приобретает черты реальности. И я сам дал Анне такую мать, а потом, пожалев бедняжку — дочь, послал им тетку? Частенько он называл все свои мысли об Анне шизофренией, тихо радуясь, что у него имеется что-то необыкновенное, пусть даже поворот в мозгах. И чем плохо мне жить здесь, на даче, среди ползающих по грядкам Прамчуков, слушая, как старший сын гнусно бренчит на гитаре, а младший тупо играет в солдатиков? Я сам создал для себя параллельный мир и поместил туда свой идеал — прекрасную чистую неземную женщину, и с т и н у, да, да, именно персонифицированную истину, в самом что ни на есть философском смысле, овладев которой постигаешь какую— то т а й н у, может быть, дае приобретаешь бессмертие, женщину, с которой на самом-то деле, в этой грубой, плотской, жрущей и совокупляющейся реальности, никогда бы не смог прожить и дня.

Ну тут ты загнул, сказал внутри пьяный голос, инфернальный ты мой. Ведь я хочу не ее тела — долгого, нескончаемого какого-то, точно космический луч или дорога в рай, мне вообще как мужику нужно сочное да круглое… А если она — только мой вымысел? Действительно фантом? Если Анна — это не свет, не истина моя обетованная, а Летучий Голландец душевных волн, плывущий ко мне из моих бреда алкогольных снов? Или — истина ждет не здесь, а т а м, и только освободившись от своего брюха, я смогу овладеть истиной, если бессмертие — изначально не есть качество земного бытия? И Анна — это дверь, за которой откроется мир иной, и, став е ю, я сразу шагну в небытие вслед за ней, а не останусь здесь, среди этих теплых, земных, овечьих запахов, уже постигший н е ч т о? Если о н и приходят сюда только затем, чтобы увести нас, немногих жаждущих за собой? Если Анна — это космическая, а не моя иллюзия? Нам спускают оттуда любовь, которая уводит нас за собой! Любовь — это не просто зов тел, пусть так о ней думает тупая толпа. Настоящая любовь — это Анна. Космический магнит.

… я хочу как воду в пустыне хочу так, что прошел бы по дну реки через огонь, прорыл бы километровый туннель голыми руками я готов убить я хочу стать ее пищей каждым глотком воды, который она пьет всем что она видит слышит и ощущает. я хочу быть всем этим, пока не превращусь в нее не стану ее частью не буду весь жить в ней …

И тогда ей самой уже больше не потребуется ее физическое тело.

Ж е л т а я т р у б а.

Я превращусь в нее, но не пойду в с л е д за ней. Я хочу иметь т о, что получу, здесь. А не там, в какой-нибудь космической трубе. Хочу сидеть на этом балконе, глядеть вниз, на голые коричневые пятки Ольги… Прамчуки, дорогие мои Прамчуки, спасители мои…

Ольга, стоя посреди двора, одной босой ногой на асфальтированной дорожке, другой на траве, подняла голову и посмотрела на сидящего на балкончике Филиппова.

— Володя!

— Чего?

— Я тебя люблю.

И пошла, покачивая бедрами, точно ведрами на коромысле.

В общем-то, много детишек — неплохо, вдруг подумал он, пусть себе растут, эти двое уже большие, еще бы двоих, а то одному скуууучно. Он как-то по-женски вытянул губы трубочкой и дунул на шмеля, опустившего свое толстое брюшко на перекладину балкона.

Конец сентября, когда в природе начинается увядание, всегда будоражил Филиппова Его лихорадил запах пожухлой листвы, смешанный с легким дымком из дачных труб. Ему нравилось бродить одному по осеннему лесу, сбрасывающему свою листву.