Он повернулся ко мне, и я отвела от его лица взгляд….»

Когда, через секунду, я вновь посмотрела на кровать — я заметила брошенный поверх одеяла коричневый шарф: так обычно Дубровин метил свое пространство — разбрасывая по всему дому и вообще по всем домам, где бывал, свои вещи, он как-то признался в этом сам, вещи — как частицы себя, — наверное, оттого, что всегда чувствовал, как везде его мало, почти нет совсем, а если он закроет за собой дверь, то окончательно, бесследно исчезнет. Властное стремление владеть — обратная сторона необратимого стремления своей души к нулю. Возможно, чтобы овладеть людской памятью, Дубровин мог бы спалить святой человеческий храм, как Герострат.

Овладел ли он до конца Анной или душа ее, исповедуясь ему по вечерам, ускользала от него по волнам своего неуловимого чувства?

Я смотрела на ровное одеяло, застеленное, казалось, только минуту назад, на скомканный шарф Дубровина, вызывающе нарушающий неподвижность и чистоту постели, и еще не окончательно ясная мысль проступала через мое подсознание, уже стремясь обрести форму… Отчаянье Дубровина… Ненависть Дубровина… Зависть Дубровина… Не то, не то… Его душевная немота… Уже ближе. Он жаждет вырваться… Откуда? Сам из себя!

Все это весьма романтично. Так. Но все-таки что же случилось между ним и Анной? Почему он не смог спасти ее? Он, так много кричащий о своей неземной любви к ней? Впрочем, все его речи — сущая ерунда. Он просто повторяет чужие слова, точно попугай. Даже не со зла и не с целью обмануть: он болтает пышно и шумно просто так, потому что как истинно немой, считает самым привлекательным в жизни именно словесное выражение.

Может быть, я, всегда безоговорочно принимая сторону Анны, не совсем права. Она могла оскорбить Дубровина. Отказать ему, посмеяться над ним… Предположим, Дубровин сочинил для нее такую же записку, как нынче для меня, а она — только расхохоталась? Потом, это ее заявление, что у нее с Дубровиным все произошло только из-за двух выпитых бокалов вина…

49

«11 апреля…

Шли с Олегом, заговорили о пьянстве»

— Кто такой Олег?

— А, один из ее мужиков

— Их был много? — Удивилась я.

— Полно за ней волочилось.

— Но у нее в записках только о Филиппове… и о тебе… Ну и…

Они были для нее, как вещи, — перебил Дубровин резко, — она никогда не носила кофту, джинсы или юбку подолгу, как носят бережливые девушки. Одежда быстро ей наскучивала, и она отдавала ее какой-нибудь дальней приятельнице. Потом и приятельница ей тоже наскучивала. Так что не делай из нее бедную овечку. — Он усмехнулся. — Только я один был у нее в с е г д а.

— А Филиппов? — Нетактично спросила я. — Он — не всегда?

— Он был ее Рогожиным.

«Олег признался, что позавчера перебрал, а вчера просто подыхал от головной боли. И я сразу подумала о Филиппове. О его запоях. Нет, он не алкоголик. И никто никогда на работе не видел его нетрезвым. Но иногда он исчезает, обычно в отпуске, и появляется недели через две. Филиппов сам рассказывал мне, что с ним происходит в эти черные для него дни. Он употребил глагол «погружаться». «Я погружаюсь, — сказал он.» Потом помолчал и добавил: «Лучше не спрашивай — куда».

Но, пожалуй, я чувствую — куда он проваливается. Сначала, может быть, это и выглядит как добровольное погружение, но потом, несомненно, наступает провал. И этот провал я ощущаю как с в о й у ж а с. Сначала я не могла понять, откуда он берется, — тяжелый, какой-то гадостно пахнущий, но потом убедилась: ужас нахлынывает на меня именно в тот день, когда Филиппов окончательно проваливается в алкогольную реальность. А потом, дня через четыре, мой организм буквально начинает разваливаться: меня тошнит, меня выворачивает от запаха сигарет, люди кажутся мне отвратительно-гнилостными, я не могу есть, у меня раскалывается голова, и каждый глоток жидкости вызывает вулканическую активность в желудке… Но еще сильнее душевные страдания: мучительное чувство вины перед мамой, страх одиночества, отвращение от запаха мужчин в транспорте… И, наконец, все это сменяется тихой мрачностью, которая длится дня три. И тут звонит Филиппов. Он приходит ко мне, пьет у меня чай — ни о каком интиме не идет и речи! — я говорю ему приятные слова, а он мрачно улыбается в усы. И назавтра у меня прекрасное настроение. И он, встретив меня после института, смеется, кидает в меня снежки, если зима, и всем своим видом, настроением, словами приветствует жизнь.

— Спасибо тебе, Анна, — как-то сказал он, прижав меня к дереву, отчего мне на шапочку просыпалась мука снега, — если бы не ты, я бы уже не выкарабкался оттуда. Они бы меня не отпустили. Но твоя душа всегда рядом с моей. Как Эвридика. И я, пока жив, не отдам ее никому! — Он отстранился от меня, поднял голову и посмотрел в небо: серебристо-белое пятно солнца неприятно светилось между вершинами сосен. — После того, как я обнаружил, что умею отделяться от своего тела, я всегда мысленно только с тобой. И крепко держу тебя, моя дорогая».

Держу или держусь? …Моя дорогая, моя дорогая…»

«19 мая.

Филиппов вернулся из Канады, он был в Торонто всего четыре дня. и сразу улетел на три недели в Польшу. Прощаясь со мной, он сказал:

— Утвердят твою диссертацию, поедешь сразу на полгода в столицу. И я с тобой.

И что-то было такое в его тоне, что я поняла: планирует он поехать вовсе и не на полгода а — навсегда.

Скучала ли я о нем? Как можно скучать, если чувствуешь, что ты — рядом. Закрыв глаза, я даже могла представить, где он конкретно. То видела костел, то магазинчик, то — рядом с ним оказывалась какая-то женщина… Нет, ревности я не испытывала. Она была с ним, но не с его душой.

Я ходила на работу, гуляла, обычно не одна, по весеннему городу, постоянно повторяя мысленно его слова: «Милая, ты спишь рядом, как дочь».

Иногда я точно просыпалась от моего сомнамбулизма: городская толпа говорила по-польски. И понимала: из одного сновидения я попадаю в другое. Лабиринт моей любви, так думалось и так ощущалось мною в те дни.

Впрочем, одним из проводников по лабиринту служило мое сомнение: а есть ли вообще любовь? И если она существует — любовь ли это? И проводник так путал и смущал мое сердце, что на какое-то время оно, ступая по лабиринту, вдруг начинало думать, что вокруг пустое пространство — пустое и ясное, как небо.

И когда мне позвонили из института и сообщили, что диссертацию мою не утвердили, причем не просто рекомендовали доработать, как случалось с большинством соискателей, а не утвердили окончательно, бесповоротно, другими словами зарубили совсем, я как бы и не запереживала, а просто вдруг обнаружила себя стоящей в пустоте — причем мои ноги не чувствовали земли, а словно парили, парили и покачивались…

Но моя подружка Эля, любящая выпить, мы с ней когда-то вместе учились года три в школе и внезапно встретившись в парке, вдруг интенсивно заообщались, отреагировала на мой провал драматически: она позвонила Дубровину, запричитала, застенала, затребовала доказательств, что он — мой верный, единственный друг, и вина. В результате мы с ней накачались, сели к Дубровину в машину и он повез нас в лес. И там, над обрывом., при ярком, желтом свете Луны, под шум разговорившихся древесных вершин, я забралась на капот Дубровинской машины и стала танцевать, впечатывая свои острые, тонкие каблучки в не очень прочный металл…

— Ты что сдурела! — орал Дубровин. — Ты мне машину испортила, теперь как ее продавать?!

Благодаря этой истории, я узнала, каким способом добывает себе прожиточный минимум Сережка: занимает у отца деньги, покупает в столице автомобиль, ездит на нем, а потом продает, наверное, немного дороже…

Прошло два дня. Вечером я пришла домой и тетя Саша сказала, что был Дубровин, но меня так и не дождался. В моей комнате на столе лежал большой лист бумаги, на котором размашистым каракулеобразным почерком Дубровина было выведено: «Чтоб ты сдохла, крыса!»