Название Бердичева вызвало у батька больные ассоциации, и он, видимо обрадовавшись встрече со Щорсом, которой он так жаждал, все же помрачнел, и выражение лица его стало неопределенным, хотя и как бы успокоенным, не таким, каким оно было во время бреда — в течение всего пути, когда он страшно стонал, напоминая Кабуле разгневанного раненого льва.

Но в этой успокоенности была скорее усталость: горькие и жесткие складки залегли между бровями и по щекам, страшно осунувшимся. Так он лежал, не закрывая глаз, почти все эти полчаса.

Но, когда поезд стал тормозить и остановился, лицо батька вновь стало оживать, опять приобрело волевые черты, и он с усилием кашлянул и взглядом потребовал утереть ему губы. Он даже высвободил руку и пытался сам отереть вспотевшее лицо.

Кабула помочил полотенце в воде с уксусом и освежил. ему лицо. Батько благодарно посмотрел на него, но ничего не сказал: он, видимо, берег силы для Щорса. А говорить ему было очень трудно.

Поезд дрогнул и остановился.

Щорс шел скорыми шагами вдоль состава, издали увидав вышедшего на ступеньки вагона Кабулу, махавшего ему рукой. Он вспрыгнул на ступеньки, не дождавшись остановки поезда, поддержанный Кабулой, и вошел в вагон, оставив врачей и на минуту даже позабыв о них.

Батько, увидев входящего Щорса, сделал попытку приподняться на локте, но Щорс, подходя, махнул ему рукой, и Кабула быстро подошел к батьку, желая помочь ему поудобнее повернуться к Щорсу.

— Здравствуй, Василий Назарович, дорогой!..

— Здоров, браток… здоров, Микола!.. — Старик крепко, сколько мог, поцеловал Щорса, прижав его к себе слабой рукой.

— Ну, как ты?.. Не журись, будем жить мы с тобой! Я подниму тебя на ноги!

— Задави ты тую гидоту, Микола… задави… — сказал батько и замолк, любовно оглядывая стройного Щорса, присевшего возле него на табурете. — Генеральное давай… — сказал он тихо, как будто передавал последнюю свою мечту.

— Дадим! — сказал Щорс. — А сейчас давай устроим генеральное твоей болезни. Я привез докторов для консилиума.

Батько махнул рукой.

— Вези меня, Микола, до себе, до Житомира, бо не хочу я вмерти в дорози, там я буду вмирати.

Щорс вдруг понял со всей ясностью то, что было на самом деле.

В первый момент известия об отравлении Боженко он принял эту весть во всей ее жестокости и непоправимости. Но с тех пор как он узнал, что батько живет, говорит и что он едет сам к нему, хоть и больной, надежда на лучший исход, свойственная всем людям, постепенно стала овладевать им.

— Ну, едем… — сказал Щорс. — Отвезу тебя к себе, Василий Назарович, отвезу тебя в Житомир. «Спасибо за честь», — хотелось сказать ему, но он не сказал этого, чтобы не подчеркивать того, что было так скорбно.

— Спасибо!.. — сказал батько.

Щорс кивнул головой Кабуле, и тот вышел, чтобы дать сигнал к отправлению. Он пригласил врачей зайти в вагон к умирающему.

Боженко заметил вошедших и спросил Щорса:

— Дохтура?..

— Да, — сказал Щорс. — Может, пусть все-таки они осмотрят тебя.

Но батько махнул рукой и потерял сознание.

Врачи ушли. В салон-вагоне, чтобы не утомлять батька, остались лишь Щорс, Кабула, Полторацкий да санитар.

Батько открыл глаза, глубоко выдохнул воздух и сразу обратился к Щорсу, Как будто он все время обморока преодолевал какие-то препятствия и наконец вырвался к другу:

— Расскажи мени, Микола, як на фронте и де буде генеральное сражение?..

И Щорс, ни на минуту не впадая в тон жалостливой няньки или сиделки у постели умирающего, но в том обычном тоне, в каком он всегда делился и советовался с боевым своим товарищем о своих замыслах, рассказал ему все.

Вдруг батько приподнялся, лицо его стало грозным, и он прокричал:

— Тепер… слухай сюди, Микола… не перебивай!.. Зроби так, як я скажу!..

Кабула подбежал, поддержал батька под руки и поправил ему подушку, почувствовав вдруг, что батько умирает и это последняя его речь, во время которой он не хочет лежать.

— Поховай мене в Житомири на бульвари… де той Пушкин… — Батько остановился.

Полторацкий поднес ему какую-то микстуру, но батько отстранил ее и продолжал:

— Той великий поэт: он там на площи… там… Придуть ти контры-собаки… придуть и викинуть мене з могилы… будуть знущаться з мого трупу… Нехай! Бо побачуть люди, уси побачуть и заплачуть… бо им буде жаль… з того знущания… И пидуть вони раптом уси, и твои бойцы ударять, Микола, з усией силы и ро-зибьють наших врагов насмерть, бо того знущання не стерпит нихто… Ото ж я и мертвый згожуся до бою!..

Он посмотрел темнеющим взором на Щорса и нал на его руки.

Мучительная агония борющегося со смертью богатырского тела длилась несколько минут.

И все время Кабула со страхом прислушивался к хрипению в батьковой груди, почти с ужасом думая, что вот-вот он услышит опять тот нечленораздельный, нечеловеческий стон, который он слышал несколько раз в пути и который заставлял его сердце напрягаться так, что Кабула боялся, что оно разорвется.

Но батько затих, тело его распрямилось и стало длиннее, гораздо длиннее обычного, как показалось Кабуле.

— Смерть… — сказал Щорс. — Прощай, батько!..

— Да, смерть, — сказал Полторацкий и, отвернувшись, заплакал.

Заплакал и Кабула. У Щорса тоже сверкнула и покатилась по щеке слеза.

А поезд мчался к Житомиру.

И еще три часа провел Щорс, сидя у изголовья умершего и думая о том великом завете, который оставил ему боевой товарищ. И не мог он думать ни о чем ином, кроме всего того, что помнил об этом несравненном человеке, с которым так много у него связано было боевых и человеческих дел, и казалось, что не год провели они вместе, на одном фронте, но прожили целую жизнь неразлучно — и вот разлучились…

Но нет, батько и мертвый остался живым, и мертвый он едет в бой за Житомир.

«И долго, — подумал Щорс, — будет он воевать за родину, этот богатырь, вечный Илья Муромец, рождаемый народом в лихую годину для защиты от обид и неправд, от врага и набежчика, — сказочный богатырь, несломимая сила русской земли».

Кусок живого сердца вырвала у Щорса эта смерть, и Соль в нем не утихала.

ПОХОРОНЫ

Траурные трубы протрубили по Житомиру о смерти батька. Но не мертвый — хоть и бездыханный — подъехал он к нему. Положенный на лафет, от самого вокзала проехал он по улице к штабу, как знамя, зовущее к бою.

И встретившие и сопровождавшие его богунцы, Щорсовы курсанты и новгород-северцы шли суровые и торжественные под штыкам, и звякнули прикладом о мостовую, и стали разом все на караул, когда остановился траурный лафет на Пушкинском бульваре.

И вышел Щорс вперед и склонил над батьком боевое богунское красное знамя, данное самим Лениным в 1918 году.

Поклонился тем знаменем Щорс батьку в прощальном поклоне и сказал:

— Товарищи бойцы, славные богунцы, таращанцы и новгород-северцы… Потеряли мы в борьбе с контрреволюцией одного из славных товарищей — знаменитого командира!.. Слышите вы за Житомиром канонаду? Слышите, как рвется враг в наш родной город? Он знает, трижды проклятый, кого мы сейчас хороним. Он знает, трижды проклятый, что здесь на время задержались мы, чтобы отдать честь боевому командиру. Так знайте же завещание батька: «Не отдавайте мне почета пустым салютом, а отдайте мне. почет боевым салютом, боевым артиллерийским ударом — из четырех, как из двенадцати, — да так, чтобы меньше на несколько сотен стало тех подлюг и изменников от одного салюта!» Так просил нас батько — не тратить ни одного патрона и ни одного снаряда в воздух, салютуя ему на прощанье, а прямо в сердце врага направить тот салют. Выполним, товарищи, этот завет бойца… Многое хочется сказать об этом человеке, но нет времени у нас на то. И, может быть, мы, когда отвоюемся, а может, те, кого здесь нет, но кто знал батька, как мы, — его верные таращанцы, те, кто уцелеет в бою, — расскажут о нем все, что хочется сейчас нам сказать здесь. Слушайте вы, весь народ украинский. Мы, уходящие в бой, полны мести за эту потерю… может, не вернемся… Так слушайте же вы и передайте от поколения к поколению завет бойца: «И бездыханный хочу принимать участие в сражении за свободу народа и буду в бою с вами мертвый». И теперь, товарищи, пока будут опускать гроб в могилу с траурным маршем, — вперед! На врага, до полной победы! За мною! Прощай, батько!.. Не прошу тебя мирно лежать: все равно ты окажешься с нами в бою,