Глава двадцать четвертая. В ней говорится о причинах моей нелюбви к Оле Андерсону, хотя никаких причин, возможно, и не было

Все удивлялись тому, что Председатель так доверяет Оле Андерсону. Удивлялись, недоумевали, даже досадовали, но при этом молчали, разводя руками с таким видом, словно особого рода деликатность этого случая не позволяет о нем определенно и веско высказаться. Не то чтобы мы сами не доверяли Оле или он казался нам неподходящим (совершенно негодным) на ту роль, которую ему отводил Председатель, – нет, достоинств Оле никто не отрицал. Напротив, все считали его незаменимым помощником Председателя, способным справиться с любым поручением, даже и с таким, за которое никто иной и не взялся бы.

А Оле, пожалуйста, брался, и с такой готовностью, словно помышлял лишь об одном – о благе нашего общества и стремился принести как можно большую пользу и самому обществу и его Председателю.

Надо признать, что и всем нам Оле не раз оказывал неоценимые услуги. Кому-то он доставал редкое лекарство для больной матери, кого-то ссужал деньгами на свадьбу сына и при этом не брал расписки (и никогда не напоминал о долге), у кого-то скупал весь урожай яблок, которые потом раздавал мальчишкам, с хрустом надкусывавших их и заливавших пенистым соком майки. Разумеется, за все это мы были ему бесконечно признательны и благодарны. Но каждый, чувствовавший себя его вечным должником и рассыпавшийся в любезностях перед Оле,  всячески старался намекнуть Председателю, что с ним следует быть осторожнее, не говорить лишнего, не позволять себе никакой откровенности и что за излишнее доверие можно жестоко поплатиться.

Председатель чутко прислушивался к подобным намекам, мягкой улыбкой и особым выражением слегка опущенных глаз давая понять, что прекрасно улавливает их смысл, хотя при этом всегда отвечал так, словно был поставлен нами перед неразрешимым противоречием: «Но ведь Оле же ваш кумир! Вы все его так любите! Как же вы можете в нем сомневаться!» Мы действительно любили, иные так просто обожали Оле – он был кумиром и баловнем нашего общества. Но все дело в том, что еще больше – до некоей зачарованности и сладкого обмирания - мы любили Председателя, и нам хотелось, чтобы он относился к Оле если не с явным, то хотя бы с глубоко запрятанным, тщательно скрываемым недоверием.

Да, пусть Оле о нем ничего не знает, даже и не догадывается, об этом недоверии, - лишь бы только мы всегда  знали…

Поэтому и о достоинствах Оле все предпочитали особо не распространяться или даже откровенно умалчивать, словно они были настолько очевидны, что не нуждались в огласке. Если же случалось заговорить об Оле, то каждый старался к нему придраться, прицепиться и в чем-то непременно уличить. Всем хотелось опередить друг друга в выискивании недостатков Оле, о которых минуту назад словно и не подозревали, но тут всеми овладевал некий зуд, и получалось, что Оле чуть ли не самый худший из нас, продувная бестия, воплощение всевозможных пороков.

Из-за этих придирок и обличений могло сложиться впечатление, что Оле у нас попросту терпеть не могут, что его на дух не переносят, дожидаясь первого удобного случая, чтобы от него избавиться. Но, услышав подобный упрек, все очень удивились бы и принялись с жаром оправдываться, клясться, божиться, что по-прежнему любят Оле и считают его лучшим из всех.

Пожалуй, один лишь я откровенно признавался, что не люблю Оле. Я говорил об этом во всеуслышание, не скрывая и не считая нужным оправдываться в угоду тем, кого это может как-либо задеть или покоробить. Говорил, не опасаясь, что о моем отношении к нему узнает сам Оле, что ему расскажут, передадут. Напротив, я не раз подчеркивал, что мог бы все повторить в его присутствии, хотя при этом вовсе не стремился выискивать в нем недостатки.

Мне претила мелочная придирчивость по отношению к нему, и я готов был признать, что у меня, собственно, и причин-то особых нет для того, чтобы не любить Оле. Напротив, Оле Андерсон оказал мне такую услугу(если это можно назвать услугой), что, казалось бы, я должен любить его даже больше, чем самого Председателя.

Я же, неблагодарный, осмеливался не любить просто потому, что не люблю.

Этим я навлекал на себя постоянные упреки и укоризны от членов нашего общества, которые не могли мне простить подобной дерзости. Меня не раз пытались убедить, что те, кто любят плохую погоду, должны соответственно любить и друг друга: хотя это не оговорено в уставе, но подразумевается само собой. Раздавались голоса, что я своей нелюбовью вношу разлад, нарушаю дух согласия, столь свойственный нашему обществу, и прочее, прочее.

Один лишь Цезарь Иванович поддерживал меня, - поддерживал потому, что его обязывало к этому давнее преклонение перед моим отцом, зародившееся еще там, на Феофановых прудах. Кроме того, Цезарь Иванович ревностно оберегал от посягательства все связанное с последними днями моего отца и его экспедицией в горы, из которой он не вернулся, а ведь получалось, что Оле-то как раз и посягал…

Тут я должен объясниться подробнее.

Глава двадцать пятая, рассказывающая об услуге, оказанной мне Оле: он пытался отыскать в горах следы моего исчезнувшего отца

Оле Андерсон приехал к нам издалека (его родина – маленький городок на берегу Балтийского моря, где рыбачил отец, а мать чинила сети, вялила рыбу и шила для заказчиков тельняшки и морские робы), и приняли его в общество совсем недавно. Если быть точным (а я как летописец обязан), это произошло прошлой весной, небывало сухой и жаркой, с полыхающими в полнеба зарницами, но без гроз, без глухих раскатов грома и освежающих майских ливней, считающихся у нас непременным условием настоящей весны, и поэтому вычеркнутой из нашего календаря. Это было сочтено неблагоприятным предзнаменованием для Оле, и мы даже осторожно советовали ему не торопиться со вступлением, повременить, дождаться хотя бы осени, столь любимой всеми нами.

Любимой за дождливые рассветы и туманные закаты, запахи грибной прели и осенней листвы, полыхающей багрянцем, - что твои зарницы, недаром с сентября у нас принято вести отсчет метеорологического года (метеорологического так же, как и церковного: сходство отнюдь не случайное). Но Оле упорно настаивал, отказываясь внимать нашим предостережениям, словно ему ничто не угрожает и никакая, даже самая хорошая погода не способна помешать его успешному вступлению.

И вот, пожалуйста: принять-то его приняли, но не единогласно, как рассчитывал Оле. При голосовании обнаружилось, что отнюдь не все жаждут его избрания: по крайней мере двое (читатель догадался, что это я и Цезарь Иванович) подбросили ему в обтянутый красной материей ящик черные шары.

Разумеется, это подпортило настроение Оле, ведь он и не скрывал, что готовится к триумфу. Не скрывал и даже многозначительно подчеркивал свою готовность, считая, что все решено в самых высших инстанциях (намек чуть ли не на господа Бога или пресвитера Иоанна), что все будут голосовать за него, а мятущимся и сомневающимся одиночкам лучше заблаговременно примкнуть к большинству.

С хлебосольством истинного магната Оле заранее накрыл столы для банкета в турнирном зале шахматного клуба, где устраивались подобные торжества. И чего там только не было, на этих столах (наше общество давно не баловали подобной гастрономической роскошью): и отборных сортов белые и красные вина, и водки, и коньяки, и самые изысканные закуски, от икры в серебряных бадейках, свежих устриц до запеченных черепашьих яиц.

Для обслуживания гостей Оле пригласил самых лучших, вышколенных официантов во фраках, с бабочками и, как это принято у нас в городке, особым образом переброшенными через руку салфетками. Он заказал целую кавалькаду такси, оплатив их по ночному тарифу и не поскупившись на чаевые, заранее розданные водителям. Заказал, чтобы после банкета развозить по домам тех из охмелевших до лучезарного умиления гостей, кто жил на окраине городка, за железнодорожным переездом, Соловьиной балкой или в заросшем черемухой, пропахшем рыбой и водорослями пригородном поселке Лифляндия.