Те, к кому они были привязаны, умерли. Дети тех, к кому они были привязаны, к которым они были привязаны потому, что они напоминали тех, к кому они были привязаны, умерли. Дети детей тех, к кому они были привязаны, к которым они были привязаны потому, что это напоминало им о тех приятных ощущениях, которые вызывали в них те, к кому они были привязаны, умерли тоже. Даже очертания земной коры успели неуловимо измениться, что, пока ещё, внушает лишь смутные подозрения. Странные создания Свифта, на третьем столетии своего существования испытывающие потребность сбиваться в колонии, дабы сосуществовать с себе подобными, на четвёртом столетии устают друг от друга не меньше, чем от себя самих, и скрываются в норах. В глубоких, причудливо извивающихся норах. Ноздреватая от их прохождений земля устало принимает страдальцев в свою толщу как последнее прибежище.

Самое худшее, что таит в себе судьба странных созданий Свифта, это, пожалуй, то, что они всё-таки, в конечном итоге, смертны. Уже ничего не понимающих и не помнящих, покроет их корка льда, когда-нибудь, когда Солнце, по выражению одного из глав одного из государств, о котором к тому времени не останется и воспоминания, превратится в какого-то жёлтого карлика, почва перестанет производить плоды, недра её опустеют. Но даже они уже не смогут выступить свидетелями по этому делу. Не смогут выступить свидетелями по этому делу.

Город

Этот город похож на прекрасную молодую идиотку, развалившуюся на берегу, его шероховатая шкура потрескалась и истекает маленькими рыжими муравьями, он не способен к членораздельной речи, но постоянно лепечет сам с собой, о чём-то советуется, на что-то соглашается. Он набожен и весь увешан дутыми золочёными побрякушками, звенящими от ветра и по праздникам. Под окном похотливые мальвы жадно выворачивают рты, являя желтоватую мягкую гортань, как в Крыму, вдоль дороги цветут мясистые люпины, синие, розовые, фиолетовые.

Река узкая и мелкая, почти детская, только в том месте, где она впадает в озерную прорву, вдруг расширяется, чтобы исторгнуть в него кисловатую пахучую воду. В середине весны вспухает по краям и мерно рокочет: происходит сезонное спаривание лягушек. В уголках появляется крутая пена, как при эпилептическом припадке, лягушки, не разбирая своих и чужих, превращаются в кипящую массу целых и порванных тел, перекатываются друг через друга, щурят выпуклые золотистые зенки с узкими, плоскими, как надрез, зрачками. Потом на дороге вдоль берега всё красное.

Кажется, что в этом буйстве нет ничего от природы, ничего от преумножения: кажется, конечная цель всего действа размолоть тела спаривающихся окончательно, разодрать их кожу, сплести обнажившиеся внутренности в один невообразимый шевелящийся шар. Река в это время совсем медленная, кровоточит и пахнет морским и солёным.

Здесь ещё ходит автобус-«однёрка», в нём вяло перевариваются пассажиры и пол густо усеян семечковой лузгой. Иногда неизвестно откуда появляется стайка подростков на «скутерах». Они медленно и бесшумно шествуют на малом расстоянии друг от друга, в чёрных футболках и чёрных банданах и вдруг исчезают за поворотом. Ещё есть свадебные гундосые автомобили, разряженные как майский шест, по воскресеньям они наворачивают круги на главной площади и тоже куда-то потом исчезают. Другого движения в городе не происходит, только одинокий дирижабль болтается в воздухе и рекламирует текстильную фабрику.

Те, кто рождён здесь, стремятся отсюда, те, кто приехал, пытаются закрепиться и приумножиться, но их дети снова будут стремиться отсюда. Этот город — перевалочный пункт, стоянка длиной в одно колено. Здесь почти нет коренных. Здесь хорошо умирать.

Два рыбака на берегу разложили газету, вывалили кулёк мелкой рыбёшки, папертная медь, кошачий суп, достали ножи. После закатали рукава для локтей и принялись мыть рыбу. Перемыли всю, покидали в кулёк,

спрятали ножи в карманы штанов и убрались восвояси. В это время табунчик франкоговорящих туристов — все пожилые, в мятых хлопчато-бумажных футболках, панамах и фотоаппаратах — просеменил через прогнувшийся деревянный мост: пощёлкали мост и толстенькие пьяные кувшинки под мостом, пощебетали вкусным галльским щебетом. На одного уселся элегантный жук- пожарник, шевелил усами, подмигивал, делал какие-то двусмысленные знаки надкрыльями и, в конце концов, ничего не добившись, полетел дальше.

А тот забрался в куст душной белой сирени, плотной, как саван, притулился у корней и гадит, втягивая ноздрями густой парфюмерный запах. А там художник со своим неуклюжим трёхногим зверьём, выставившим разноцветную требуху, он выдавливает из скрюченного тюбика полуколбаску охры и кадмия на полплевка, треножник роет землю заострённым копытцем, мимо проходят школьницы и глазеют, у одной на коленке спеклось, другая перекатывает за щекой.

Электричество

Сильный электрический разряд сообщает телу ощущение глубины. Это не имеет ничего общего с обыкновенным ощущением собственной телесности, которое всегда располагается на поверхности, словно игра нефтяного пятна, отменяющая присутствие воды. Электричество не обнаруживает плоть, но проницает её толщу.

Последние сутки я ощущаю как бы слабые разряды электрического тока, то там, то тут щёлкающие в голове: мозг, пойманный подвижной сверкающей сетью. Это не больно, только странно. Странно ощущать, что голова шар. Глядя, мы не чувствуем, что глаз — шар, случись нам оценить форму глаза, не видя его, мы скорее приняли бы его за луч или за движущуюся точку.

Это что-то вроде фотокамеры, сделанной из спичечных коробков, жестянок из-под пива и прочей подручной дряни: снимки выходят нерезкие и причудливые, размытые по краям, толща воздуха становится явной, а предметы нередко перетекают в фон и друг в друга. Можно вынуть и вылепить шар из того, что перед глазами, тогда остатки тут же, хлюпая и пузырясь, сольются в неразличимую массу.

Тогда охватывает ярость, и я протекаю сквозь пальцы ярости, скатываюсь в крошечные шарики ртути по

краям, мой вечный ночной кошмар: термометр разбился и раскатилось по всем углам. Всё помещение пропитано парами ртути, и мозг, ослабленный, разжиженный, безвольно крутится в черепной коробке, как пронумерованные шары во время лотерейного розыгрыша, вот один выскакивает изо рта, девушка громко объявляет номер, по ту сторону экрана люди сверяют номера и ничего не выигрывают.

Всё тело обращается вдруг в слабо колышащиеся полупрозрачные кладки каких-то неведомых земноводных тварей, набухает, в каждом зерне кладки покачивается еле различимый плод. Нападает холод: хочется скрючиться, закутаться в три одеяла: наутро открывают — и вместо человека клубок извивающихся гад морских, которые расползаются, расползаются, расползаются —

Твои чувствилища рассеяны по квартире, заползают под обои, сползают снаружи оконного стекла. Ты одновременно внутри, и снаружи, и во всех частях квартиры, которая превращается в неудобоваримое шершавое лакомство: раскрошенная фисташковая скорлупа, застрявшая в ворсе ковра, отстающая штукатурка, плюющийся во все стороны цветок хлорофитума терзают подъязы- чье, занозят мягкое нёбо, словно тебе следует заглотить и переварить все поверхности своего убогого жилища, превратить в такую же неразличимую массу, которая по краям, куда шарики не докатились.

После приходит изнеможение и сон. Я вижу большую неспокойную воду, то разливающуюся (и тогда она

мелкая, желтовато-красная, волосатая от водорослей), то вдруг судорожно сжимающую гладкие вогнутые берега, или пошла ноздреватая от ласточкиных нор полоса обрыва, здесь и сами ласточки, снуют как коклюшки, хищные раздвоенные хвосты, и низко так, низко —

После всё небо на секунду продёрнуто электричеством, словно кто-то на скорую руку сшивает набрякшие расходящиеся ткани. Хлоп — не успели: что-то мертвенно-синее, с желтоватым исподом на секунду вываливает извивающиеся кольца, это спешно уминают внутрь и вновь прошивают изогнутой иглой. Грохот: что-то тяжёлое уронили на поддон. После всё смыли водой.