Хор ему многоголосо ответил:
И вот уже баритон выводит эту чарующую мелодию:
Хор повторил эти слова за баритоном. Затем баритона поддержали другие солисты, каждому из них время от времени предоставлялось право лидерства. Но в конце концов все голоса слились в едином гармоничном ансамбле. Хор поддерживал солистов и своею мощью утверждал великую шиллеровскую оду:
Особенно отличались хористки из Капеллы непорочных девиц. Своими сияющими лицами они утверждали каждое слово. А слова эти пробивались все выше и выше.
Вдруг в оркестре снова возникла пауза. После паузы неожиданно поменялись тональность, размер и вся оркестровая окраска симфонии. Осталась деревянная группа оркестра, которая исполняла нечто подобное военному маршу. Вступил тенор. Его поддержали мужские голоса, но вскоре они умолкли, передав тему оркестру — пошла мастерская разработка триолями.
Драматизм музыки достиг высокой точки накала — и словно бы от этого в зале тут и там появились чиркающие вспышки, словно трассирующие пули метались по сцене и в проходах. Подул ветер, сначала слабый, как сквознячок, но вот уже кругами и вдоль зала поднялись вихри. В воздух полетели платочки, программки, растрепались дамские прически. Люди искали глазами машину, нагнетающую ветер, но с ужасом обнаруживали, что даже композиторы на портретах пытались закрыться руками от такого урагана. Вскоре по залу летали и листки нотных партий. Хористы тем не менее продолжали петь, а музыканты играть. У дирижера вырвало палочку, но он продолжал отмахивать эмоционально, нет — исступленно! Так исступленно, что руки дирижера отделились, поймали на лету палочку и уже отдельно от дирижера пытались управлять стихией звука. С балкона закричал и забил крыльями пеликан — по залу летала огромная петушиная голова со вздыбленным красным гребнем, а за нею гонялась и не могла догнать безголовая тушка петуха Мануэля. Казалось, что все сейчас должно смешаться или разбежаться, обрушиться и провалиться.
Но хор и оркестр не умолкали. Пение звучало так, словно все умершие молили о возвращении к земной жизни. И не только умершие люди — все, что жило, существовало когда-то на земле, облеченное в формы и краски, ожило вновь и, обнявшись с ныне живущими, поет вечный гимн. Не было ни Девятой симфонии, ни дирижера, ни оркестра, ни хора. Хаос и гармония существовали одновременно — и слушатели чувствовали себя вовлеченными в тот, самый первый, акт Творения, только в начале было не Слово, а Звук.
И не было ни у кого в зале сомнений, что — да! Там, там, в вышине, ждут всех и награда, и возмездие! Настойчивые агрессивные триоли отступили, растворились, и на смену им снова пришла главная мелодия — «Обнимитесь, миллионы!». Вела ее только женская группа — сопрано, вела на самых высоких нотах — туда, туда, вверх! Оркестр поддерживал, не давал мелодии опуститься, казалось, что женская группа сейчас воспарит — и все были готовы к такому воспарению.
На четвертом возвращении темы все хористы и солисты обнялись. Обнялись зрители в зале, обнялись служители — гардеробщики, уборщики, пожарные, капельдинеры — и запели, нет, зазвучали, как струны неведомого гигантского небесного органа. Женские голоса достигли небывалой высоты — и вдруг такие же голоса донеслись сверху, и не то что бы эхом, а настоящей атакой небесной. Словно купол раздвинулся и все очутились в другом сияющем, наполненном удивительно объемным звучанием мире.
Уже никто ничего не понимал. Зал исчез. Всех обнимало звездное небо, все куда-то летели, и навстречу попадались лишь кометы, оставляя за собой длинные угасающие хвосты. И никто не заметил, как на портрете великий лирик Феликс Мендельсон вдруг зажмурился и закрыл лицо руками — и больше уже никогда не открывал его.
Да, это была Ода Радости! Ода всего человечества! И вдруг звучание оборвалось. Осталось лишь эхо, оно полетело куда-то в сторону, истончаясь, истаивая… Звезды постепенно исчезли, проявились купол, люстры, окаменевшие от восторга слушатели. И вдруг зал пронзил крик:
— Не верю!.. Не ве-ерю!! — Это Келлер, отбросив свой слуховой аппарат и карманную партитуру, метался по залу, вглядываясь в застывшие лица, словно спрашивая и не получая ответа. В горячке он выскочил в фойе и оттуда еще долго доносился надсадный вопль:
— Никому не ве-рю-ю!
Императорский вальс
Звезды исчезли, и снова можно было видеть оркестр и дирижера, по-прежнему стоящего спиной к залу. Наконец он, очевидно, придя в себя, повернулся к залу, принялся слегка раскланиваться. Кто-то зааплодировал, но эти одинокие аплодисменты испуганно умолкли: перед залом стоял абсолютно седой старик со множеством морщин на лице и шее. Он неловко кланялся в абсолютной тишине. Ему поднесли букет цветов, который тут же увял в морщинистых руках дирижера.
В зал вбежал разгоряченный Келлер:
— Что это было? Кто это может объяснить? Это невозможно пережить и передать! Какая радость! Какая жуть! Ради достижения такого состояния люди годами постятся, уходят на десятилетия в горы, в пещеры, терпят издевательства своих знакомых. А нам? Все это вдруг даром! Даром?
— Даром? — переспросили из зала.
— Что вы так смотрите на меня? Да, я безумен! Безумен! Чтобы не пачкать себя грязью, хочу жить только на небесах! Почему вы молчите? Нам приоткрылась тайна небесных сфер. Мы услышали музыку звезд. Давайте хоть поаплодируем! — И Келлер принялся неистово бить в ладоши.
Вскоре зал бушевал от восторга. Долго продолжались овации. Наконец церемониймейстер объявил, что сейчас состоится положение партитур на вечное хранение в витрину. Все поднялись, и вдруг в зале появился Первый скрипач оркестра.
— Господа! — широко улыбался он, — Позвольте, я вам все же сыграю каденцию Яши Хейфеца! У него изумительные каденции к скрипичному концерту Мендельсона! Куда же вы? Вы не пожалеете, я это сделаю со всем обаятельным бесстыдством своего небольшого таланта!
Инцидент замяли. Церемония положения партитур сопровождалась приличествующими случаю речами. Выступила даже староста Капеллы непорочных девиц. Рядом с партитурами была выведена известная фраза Гиппократа: «Ars longa vita brevis est» — «Жизнь коротка, искусство бесконечно». Тут же выстроилась небольшая очередь. Люди проходили мимо витрины тихо, степенно. Избранным представляли переплетчика — замечательного мастера своего дела. Келлер и тут продолжал философствовать:
— Жизнь духа не имеет возраста. Сколько лет Гиппократу или Гомеру? Две тысячи? Три? Ничего подобного! Им столько лет, сколько вам, когда вы ими увлеклись. Да! Да!
Но его философия пропала втуне. Все торопились на прием. Он был организован в огромном банкетном зале. Присутствовало около трехсот человек. Столы стояли у стен и сервированы были отменно. Мэр и тут оказался на высоте — широко расправил крылья своей благотворительности. Он велел своему снабженцу, которого в шутку называл обер-гофмаршалом, не скупиться в средствах. Правило Мэра — не жалеть денег на еду и выпивку. Прием должен запомниться всем. И надолго.