Изменить стиль страницы

Режиссера нигде не было видно.

Майор Ризенкампф сидел под домашним арестом за столом, потягивая пиво и без особого интереса поглядывая на экран телевизора. Пока оркестр настраивался, одна из камер прошлась по залу и остановилась на директорской ложе. Увидев, кто в ней сидит, Ризенкампф издал какой-то утробный не то стон, не то рык, который купировал двумя рюмками арманьяка. Подвинувшись к телевизору, он сказал жене:

— Теперь что-то будет… Вот увидишь…

Ничего особенного не будет

Закончив настройку, оркестр замер в ожидании. Из-за кулис важно вышел Мэр и стал чуть левее дирижерского пульта.

— Добрый вечер! Я отлично понимаю, почему мое появление вызвало улыбки и этот шепоток. Вы подумали: снова вышел этот старикан и опять будет надоедать длинными скучными речами. Да-да, я все понимаю. Я не хотел выходить. Но меня вынудили сделать это те господа, которые отказались от всяких речей — дескать, они не нужны…

Мэр достал из кармана несколько листочков и начал читать… Вдруг к нему подошел Первый помощник и подал листок бумаги. Мэр сначала нахмурился — затем прочел про себя, брови его поползли вверх, глаза сверкнули довольством. Это была телеграмма от президента и министра культуры. Мэр огласил ее дважды, затем спрятал листки своей речи, о которой потом в перерыве говорил, что его достопочтенные помощники внесли в нее столько несуразиц, сколько можно внести для того, чтобы их не поймали за руку и не обвинили во вредительстве, — все там было перепутано: понятия фестиваль и конкурс, симфония и оратория.

Мэр обвел весь зал гордым взглядом. Казалось, он опять парил на воздушном шаре — над «Элизиумом» и городом. Позже одна из городских газет так описывала его речь: «Ни Диоген Лаэртский, ни Перикл, ни даже великий Демосфен не ведали таких вдохновенных подъемов и прозрений. Голос нашего Мэра летел подобно свободной счастливой птице. Вот уж когда общественность убедилась, что хозяин города не нуждается в помощниках, ибо он не заглядывал ни в какие бумаги». Закончил свою речь господин Мэр просто и блистательно:

— Я убежден, что искусство должно быть лишь подлинно высоким. Усредненности оно не терпит — гибнет! Когда жизнь отнимает даже иллюзии, мы возмещаем отнятое, приобщаясь к искусству. По моему глубокому убеждению, музыка, и только она, является главным средством на пути к единению людей между собой и окружающим миром. Подлинному искусству сопутствует радость! Подлинное искусство проистекает из любви к людям и ко всему, что нас окружает! Теперь же я передаю полноправные полномочия двум самым великим и популярным творениям, созданным человеческим гением! Я завидую себе, вам и всем тем, кто будет слушать этот концерт!

Мэр закончил свою речь и начал раскланиваться еще до того, как публика начала аплодировать, — зал молчал, ошарашенный неожиданным красноречием Мэра. И только когда одна из дам преподнесла Мэру большой букет белых цветов, люди очнулись и устроили Мэру шумную овацию. Мэр трижды выходил кланяться, но публика не успокаивалась. Казалось, все загорелись желанием очиститься от житейских дрязг и благодарили Мэра за то, что он подготовил зал к этому очищению. Наконец было объявлено, что в первом отделении будет исполнена Восьмая, «Неоконченная», симфония Франца Шуберта.

Медленно, как бы погрузившись в мысли, вышел дирижер. Поклонился, поднялся к пульту, взял палочку, помедлил, наконец поднял руку и показал вступление контрабасам.

Будто ворчание могучей бури послышалось в этом вступлении. После недолгой тишины контрабасам ответил шелест скрипок — словно силе бури кто-то пытался противостоять. На фоне этого шелеста повели грустную мелодию флейта и кларнет. Валторны на длинной ноте словно увели первую печальную тему. Виолончели повели другую тему — более светлую, но она вскоре была оборвана тревожными аккордами, лишний раз напоминающими, что на дне человеческой души всегда таится тревога. Оркестр имитировал борьбу двух начал в развитии. Лидировала то одна партия, то другая — они спорили, теснили друг друга, казалось, конца не будет этому спору и душевному смятению. Но вот опять возвратилась первоначальная тема контрабасов и виолончелей, и все уже не развивалось, а оборвалось неожиданно четырьмя аккордами. Спор не решен, он прерван.

После небольшой паузы зазвучала вторая часть симфонии — Анданте — более спокойная, как бы созерцательная, но с внезапными ускорениями, которые, впрочем, вскоре смиряли свою прыть, и вновь печально торжествовали смирение и даже скорбь угасания.

«Да, не оставляет надежды даже Шуберт», — подумалось Ткаллеру. Взгляд его остановился на портретах композиторов. Как они внимательно слушали! Какие благородные, достойные своей музыки лица! Были ли они и в жизни такими? Или это всего лишь мастерство художников? Директор «Элизиума» всматривался в лицо вечно молодого кудрявого человека в маленьких очках. «Все-таки удивительно, — думал Ткаллер, — в молодые годы почувствовать собственное угасание. И не только самому почувствовать, но и передать другим поколениям. А они, эти другие поколения, способны почувствовать угасание Шуберта как свое собственное?»

Ткаллер присмотрелся к знакомым, сидящим в зале. Отметил для себя с удивлением, что почти у всех была такая же значительность в лице, как у великих композиторов. Как преобразила людей Восьмая «Неоконченная»! Мэр, полковник с супругой, Келлер! Келлер листал карманную партитуру, и мимика его была неподражаема: он кивал в такт и не в такт, морщился, гримасничал, расцветал благодушнейшей улыбкой…

В зале царила идиллия. Романтические грезы витали в воздухе. Неожиданно в самом спокойном месте во время проникновеннейшего соло английского рожка в проходе зала появился занимательный господин. Появился он так тихо, что многие не обратили на него внимания. Странным было все в этом человечке: черный глухой костюм с двумя рядами металлических пуговиц, высокий цилиндр, бледное лицо с глазами, словно обведенными сажей. В одной руке он держал небольшую корзину с летучим бледно-серым порошком — это был пепел! Другой рукой он набирал пепел в горсть и посыпал им головы слушателей. Делал он это вежливо и аккуратно. Слушатели смотрели на него с недоумением: делается ли это в честь открытия зала или это какая-то загадка, которая должна разрешиться впоследствии? Ни шума, ни скандала в зале не возникло. Правда, к странному человеку подходил дежурный, что-то говорил на ухо и пытался взять осторожно за локоть, но незнакомец осыпал пеплом и дежурного — тот поблагодарил вежливым кивком и ушел. Зрителей этот эпизод не испугал — скорее позабавил, показался своеобразной иллюстрацией к симфонии.

Вдруг в оркестре загромыхали литавры, словно вихрь подхватил мелодию, подул в зале — весь пепел из корзины был поднят в воздух и носился там призрачной серебристой метелицей. Как только кульминация симфонии прошла, воцарилась пастораль и пепел тихо осыпался на слушателей, словно снег тихим рождественским вечером — и вместе с ним на зачарованных зрителей снизошло умиротворение, подобное рождественскому.

Симфония закончилась светлым долгим аккордом. С ее окончанием и пепел перестал кружиться по залу. Люди стряхивали его с голов — странное дело: он остался только на волосах, ни на костюмах, ни на креслах его не было.

Зал аплодировал стоя, в восхищении, с криками «Браво!». В перерыве подходили к Ткаллеру: кто это так замечательно придумал с пеплом?

— А вот, очевидно, наш Режиссер, — указывал Ткаллер.

— Что вы, что вы, — скромно улыбался господин в твиде. — Ничего особенного не было. Так, пустяковые придумки.

И уже лично Ткаллеру: «Ну вот видите. Никакой я не злодей. Могу обещать, что и дальше ничего особенного не будет».

От группы к группе ходил любознательный Келлер с вопросами: «Какой вихрь? Какой пепел?» Он был так поглощен партитурой, что не заметил странного корзинщика.

Маршам вся эта история с пеплом не понравилась. Они негромко переговаривались между собой и старались не смотреть в сторону Режиссера. Ткаллер и Клара спустились из ложи вниз, Марши отказались их сопровождать. Кругом царило оживление, обсуждалось, в чем же должны жители города покаяться, коль их так обильно посыпали пеплом?