— Страшно! —басила Параскева.

          — Ну и что? —кривлялась изможденная.

          — Ш-ш-ш! —тряслась девушка.

          — Так тебе инадо! — назидательно твердила Параскевина женская ипостась.

          — Ад! Ад! Ад!Ад! — закрывала лицо дама в каракуле.

          — Искусство!Искусство! — соглашался тот, в телогрейке.

          — Да и непринимай их больше, Ирина! Они мне как начали на два голоса, перебивая другдруга: «Да она, мол, знаешь что с ним творила! Один раз, — говорят, — на нашихглазах, как швырнет чашку об пол, как крикнет: ты старый, выживший из себяревнивец, маразматик! А он ей ведь и ответить даже уже не мог...»

          — Выхожу!Выхожу! Выхожу! — завопил отчаянный голос из бабы с подушкой, и она несколькораз стукнулась головой об пол.

          Ирина стоялани жива ни мертва.

          «Да, конечно,— приободряла она себя, — тут все дело в подсознании. Многие художники иписатели черпают оттуда же самые невероятные и вдохновенные образы. Очевидно,это в чем-то схоже с механизмом творчества. У натур талантливых, артистичныхэто облекается в художественную форму, а у людей примитивных, эмпирических —получается вот такая бессвязная ахинея. Впрочем, это похоже на театр абсурда.Возможно, окажись здесь какие-нибудь интеллектуалы, поэты да и вообще люди сразвитой внутренней жизнью, все это выглядело бы, может быть, и весьмаартистично. Я даже могу предположить, что здесь можно было бы услышать икое-какие оригинальные мысли, наблюдать рождение какого-нибудь нового жанра,воочию наблюдать тончайшие движения души, всплывающие на поверхность...»

          — Что твой Саша-тонатворил? Они все наперебой твердят про него: хам и оболтус, — говорят, — сын унее — того же поля ягода. Он что — правда им заявил, что у них все — толькопохоть очей, похоть плоти и гордость житейская? Их больше всего уело то, что онэто им — таким заслуженным людям!..

          — Ну, старец,не дойти тебе сегодня до своей кельи! — заорал юноша, грозя кулаком и потрясаязапутавшейся ниткой.

          — Ш-ш-ш! —покатилась со смеху девушка и сказала сквозь слезы. — А он говорит, чтотрефовый, а сам — пиковый! Ш-ш-ш!

          — Искусство!Искусство! — закивал «спившийся художник». — А вы мне — церковь, церковь...

          — Вау! Вау! —жалобно скулил Иринин «садовник».

          — Боюсь!Свечи горят. Лики глядят. Христос грядет! — в ужасе бормотал шаркающий мужчинас затылком. Он рванул на себе пальто, и пуговицы запрыгали по гулкому полу.

          — Ну и что!

          — А вотвернешься домой — поедом буду тебя есть! Со света сживу!

          — Ад! Ад! Ад!Ад!

          — А я старцупожалуюсь — пусть он тебя выгонит!

          — Да пойдемлучше к девкам, — прибавился какой-то новый заунывный голос, — там винище,современная музыка...

          — А я думала,ты там будешь... В Хаммеровском центре... Было просто роскошно. Американскоетелевидение, послы, весь бомонд. А я у всех спрашивала — где же Ирина, неужелиее не позвали? Они говорят — такая суматоха... и потом — это такой уровень!

          — Искусство!Искусство! — закивал тот, в телогрейке, падая от изнеможения.

          — «Варвару,Анастасию, Петра, Филиппа, Николая, Нину, Тита, Пелагею, Димитрия, Дарью,Ксению, Феодора, Леонида, Павла, Александра, Еремея, Гавриила, Ирину, Софию,Любовь, Владимира, Михаила...» — читал Таврион.

          — Как, тебедаже не позвонил? Он же на кинофестиваль сюда приезжал! Десять дней в Москве,потом, кажется, в Ленинграде и Талине. А я думала, ты сейчас в ложах восседаешьда по ночным барам вытанцовываешь!

          Кто-то зажегсвет. «Да любите друг друга», — грянуло с высоты.

          Вдруг дверьраспахнулась, и в церковь танцующей разудалой походкой ворвалась Татьяна.Пальто на ней было расстегнуто и приспущено с одного плеча. Платок сбилсянабок.

          —Поспела-таки на праздник жизни! — возгласила она. — Али не ждали? А еще хотелименя от Господа оторвать! — она игриво погрозила старцу Иерониму пальцем. — Невыйдет! — Она воинственно выставила вперед подбородок. — Господу моемувозлюбленному — Иисусу Христу — посвящает Татьяна свой белый танец!

          Она подняларуки над головой в каком-то исступленном жесте и отчаянно затопала, выбиваячечетку.

          Старецподошел к ней и, не дожидаясь, когда она окончит выделывать немыслимые кунштюкистранно выгибающимися ногами, осенил ее крестным знамением. Она закричала нанего, тяжело дыша и загораживая лицо руками, но отступила назад. Он сильнонаклонил ей голову, положил на нее большую открытую книгу и продолжал читатьнараспев:

          «Ибо Иисусповелел нечистому духу выйти из сего человека; потому что он долгое время мучилего, так что его связывали цепями и узами, сберегая его, но он разрывал узы ибыл гоним бесом в пустыни. Иисус спросил: как тебе имя? Он сказал: легион».

          Церковьсодрогнулась от воя, плача, стенания, рычания, крика.

          Было душно, иИрина почувствовала, как волна тошноты подкатила к самому горлу. Достав изсумки изящный флакончик, она помазала духами около губ и прикрыла рукою рот.

          «Да, —подумала она. — Быт, конечно, есть прямое выражение человеческого нутра. Какоговнутреннего величия можно требовать от человека, который так раздрызганно ибезвкусно проявляет себя в быту! Эти серые бараки, эти голые лампочки подпотолком, эти облезлые стены... Вполне понятно, что один извлекает изподсознания лишь грязные клочки неоформившихся эмоций, а другой — целые художественныепостроения, емкие символы, глубокие аллюзии...»

          — Посмотри,руки у тебя, что обезьяньи лапки, — сморщенные, подробные. Я — твоя мать, а уменя моложе...

          Постепеннобесноватые стали успокаиваться.

          Ваняограничивался лишь каким-то умилительным и тихим «иго-го», Иринин «садовник»перешел на отрывистые «вав», шаркающий мужчина вынул платок и стал вытиратьсвою начальственную лысину, Татьяна стояла покорно на коленях, касаясь лицомподрясника старца Иеронима.

          — Зачем выздесь? — спросил Таврион, обеспокоенно глядя на Ирину.

          — Это жизнь,— ответила она, — от нее нельзя отмахнуться...

          Еепоташнивало все сильнее и сильнее.

          — Не надо вамздесь находиться, — твердо сказал он. — Здесь почти как в аду.

          — А почему —почти? — она сделала попытку улыбнуться.

          — В аду ещестрашнее, — строго ответил монах. — Там уже нет надежды.

          Она вышла навоздух. Шел плотный густой снег. Влажный ветер ударил ей в лицо, но не освежил,а, наоборот, перехватил дыханье, и она, едва успев выбежать за церковнуюограду, согнулась в три погибели над какой-то рытвиной.

          Ее рвалосильно, громко, до звона в ушах, до гулкой пустоты и рези в желудке, до горькойслюны. Но она не конфузилась — она знала, что это ее плата за право оставатьсясильной, свободной, отважной, наконец, боголюбимой — светло летящей сквозь мракэтого мира и отторгающей от себя все, не имеющее к этому отношения.

          Черезпятнадцать минут она, уже умытая снегом и облитая французскими духами, твердошла по шоссе вдоль глухих заборов, оврагов и водокачек, оставляя за собойблагоуханный след и горячо голосуя всем подряд — от самосвала до милицейки —проезжавшим мимо машинам.

          — Мать Ирина!— окликнул ее голос молоденького монашка, вслед за которым появился и он самиз-за густой пелены снега. — Я вам за небесную-то любовь так вчера и неответил! Ну, вот это — «возлюби ближнего», вы спрашивали, помните?

          — Вот как? —она благосклонно посмотрела на него.

          — Небесная-толюбовь — совсем иная! — он, торопясь и сбиваясь, глотал летящий снег. —Небесная любовь, — он замедлил шаг и с умилением сложил ладони, — всему верит,на все надеется. Она не превозносится, не досаждает, не завидует, не ищетсвоего. А если не ищет своего, то, следственно, свободна от своего, так ведь?