— Да-да, —радостно закивала Ирина, — святое убеждение! Ибо что же, в противном случае, естьличность? И потом, — она подняла два пальца вверх, — истина рождается в спорах.— Он отвесил ей элегантный поклон. — Приезжайте к нам, когда будете в Москве. Унас бывают удивительные люди — артисты, писатели, художники, музыканты, — вамбудет интересно с ними поговорить, поспорить о религии, искусстве... Мы будемочень рады вас видеть! — она значительно посмотрела на него.

          Она досталаиз сумки томик пьес своего покойного мужа, на секунду задумалась и, чиркнувчто-то на первой странице, протянула монаху.

          — Может бытьздесь вы отыщите что-то созвучное вашей душе, — сказала она с достоинством.

          — Благодарювас, — поклонился он еще раз и, раскрыв книгу, прочитал: «Близкому мне по духуобворожительному Дионисию в память о нашей назначенной Богом встрече на этойпрекрасной трагичной земле».

          — Приезжайтеи вы, — она кивнула Анатолию, все еще держа в руке тоненький фломастер. —Держите, это вам — мой маленький сувенир.

          — Да ужзаеду, — ответил он, разглядывая на нем золотую надпись. — Вот приеду экзаменысдавать в семинарию — тогда и поговорим.

          — Непоминайте лихом! — крикнула Ирина, сходя с крыльца и помахивая им белойотважной рукой.

          «Ах, —подумалось ей, — а может быть, и правда, пора уже сойти с этой затоптаннойжизненной сцены, так и не доиграв той роли, которую навязывает мне мир. Нескрыться ли за его кулисами в каком-нибудь пусть небольшом, но деликатномдомике, с каким-нибудь таким вдохновенным, отрешенным от всего земногочеловеком, похожим на Калиостро, — нести с ним единую вязанку дров, слушать,как поет в печи огонь, как трещит под ногами морозный снег, как мчатся вдальоголтелые поезда, пугающие пространство...»

VI.

          Чернымискушение называл Лёнюшка такие часы.

          — Стою намолитве — и страшно, — жаловался он отцу Иерониму, — пусто, словно какаябездна.

          — Бог естьСвет неприступный, — еле слышно отвечал ему старец, — и тьма окружает Его. Еслимы и земными глазами глянем на солнце — их помрачает его сияние, а уж что жетщиться узреть духовным оком Самого Господа, пока оно не очищено от земныхстрастей? Потерпи, Леонид, — мягко говорил он, — ибо лишь претерпевший все доконца спасется.

          После всехискушений, бесовских нападений и потрясших его до глубины души рассказов ИриныЛёнюшке мучительно хотелось вымыться. Поэтому, видя, что из церковной банькиидет дымок, он доковылял до келейки грозной старостихи, которая заправлялаздесь всем хозяйством, и, приложив руку к сердцу, стал слезно умолять ее пуститьи его попарить немощную плоть, взывая к ее христианскому милосердию.

          — У меня инога парализована, и шифрания, и идиотизм, и вообще я инвалид детства.

          — Иди, надоелуж, мочи нет! — недовольно сказала она, ибо знала, что Лёнюшка все равно неотступится.

          — Саш, а Саш,ты мне спинку потрешь? — заныл Лёнюшка, ковыляя за Александром, подметавшимдвор, и просительно заглядывая ему в глаза. — Нам Господь заповедал любитьврагов наших!..

          Саша откинулметлу и мрачно воззрился на него.

          — А то ябольной, уже полгода не мылся, аж горит! — затянул Лёнюшка.

          Через пятьминут Саша уже помогал ему влезать в ванну, в которую он наскоро наплескал водыиз горячего бака, и усердно тер его узкую спину, в то время как Лёнюшка давалему необходимые наставления:

          — Мыльца,мыльца побольше, не скупись, а то я уж полгода не мылся, да три посильней, а тобольно деликатничаешь. А шампунью-то не надо, — сказал он, видя, как Сашаразвинчивает зеленый пузырек, — от нее перхоть одна. Мыльцем, мыльцем намажьпогуще, да продери!

          Вскоре он ужестоял, завернутый в большое Сашино полотенце, и красные щечки его лоснились отудовольствия.

          — Леонид! Эточто ж такое! — в изумлении воскликнул вдруг Саша, спуская воду. — Вода-то с вас— совсем чистая, только мыло и плавает по поверхности!

          — Тише, —строго сказал тот. — И не говори никому!.. Александр! — позвал он, когда Сашауже распахивал дверь баньки. — Канонник-то забери, а то так и пролежал у насвчера весь день без всякого толку.

          Он протянулклеенчатую тетрадь.

          Саша насекунду задумался, что-то соображая, смутился и вдруг улыбнулся ему радостнойширокой улыбкой:

          — Апричесать-то вас тоже, наверное некому! Давайте я уж вас и причешу заодно!

          В полутемнойцеркви было уже много народа, все стояли, тихонько переговариваясь. Неподалекуот Ирины женщина с плоским скуластым лицом рассказывала своей соседке —непомерно толстой бабе, у которой так много было чего накручено на голове, что,казалось, к ней привязана небольшая подушка.

          — А я-то и нехочу до конца исцеляться — только, чтоб облегчение было, и довольно. А тобоюсь, как в прошлый раз — только батюшка беса-то моего изгнал, я сразу застарое: беретку набекрень, губы бантиком и всякая там любовь-разлюбовь, домотдыха. Про Бога и вовсе забыла. Тут-то бес и нагрянул да еще с компанией —принимай, мол, хозяина! Боюсь, и на этот раз, коли батюшка его изгонит, невыдержу я испытанья мирскими соблазнами, от молитвы отойду!

          Иринапожалела, что не захватила заветный еженедельник, и принялась разглядыватьразношерстную публику. Прежде всего она опять увидела своего лошадиногочеловека, про которого еще вчера в церкви, вновь услышав его страшное ржанье,осведомилась у Пелагеи. «Да это ж Ваня, — ответила ей старуха,— ты-то его небойся, он такой смирный, благоговейный — раб Божий. Баба какая-то егоиспортила, все молочком заговоренным поила — женить на себе хотела. А он — чтоон? У него и жена тогда была, и детишки...»

          Ваняприкладывался к иконам, становясь на колени и складывая молитвенно руки, ииздавал короткие жалобные «иго-го-го».

          Был и тот,похожий на спившегося художника, беспрестанно накладывающий на себя крестноезнамение и отвешивавший глубокие поясные поклоны. Выпрямляясь, он блаженно ибессмысленно улыбался, вновь принимаясь за свое трудоемкое подвижничество.

          Рядом сИриной оказался юноша, весьма интеллигентного и даже благополучного вида, снеглупым и приятным лицом, одетый в темно-синюю куртку-»аляску». Он был всецелопоглощен какой-то странной игрой: на растопыренных пальцах он держал то линатянутую нитку, то ли резинку, на которую была нанизана пуговица и которую онто и дело поддевал мизинцами, азартно крутя ею перед носом. Когда оназакручивалась каким-то, одному ему неведомым образом, он, издавая восторженное«о!», начинал все сначала.

          Остальнаяпублика была довольно заурядна и мало примечательна: какие-то поблекшие женщины— и очень толстые, и совсем тощие, мужчины с лицами прохожих, бабки, дведевушки, одна из которых показалась Ирине миловидной. Она как-то странноозиралась и втягивала голову в плечи, словно боясь, что ее вот-вот ударят.Впереди — у самых перилец — стоял высокий дядька с лысым начальственнымзатылком. У окна — дама в каракуле, которая поглядывала вокруг презрительно инадменно, стягивая в ниточку губы и неодобрительно качая головой.

          — А вас что —тоже гипнотизер испортил? — сочувственно обратился к Ирине некто в пальто свытертым цигейковым воротником, из которого высовывалась длинная жилистая голаяшея.

          Он напомнилИрине их бывшего садовника и сторожа — у того были такие же сальные жидкиеволосы и редкие зубы, которые он каждый раз при виде Ирины обнажал в улыбкекакого-то блаженного восторга.

          Он сделал длянее беседку из четырех кустов, увитых плющом, и каждый летний день приносил ейбукеты только что срезанных цветов.

          — О, —говорила она, — у вас есть вкус! Знаете, даже из превосходных цветов можносоставить букет так, что получится лишь аляповатая мешанина.

          И тогда онкраснел, пятился, приседая и прикладывая обе руки к сердцу, чем выражал своебессловесное счастье.