— Да, тутмногие упрекают меня в этом, — сказал русобородый иконописец глуховатымголосом. — Многим хочется видеть Христа милующего, но не каждому по душеожидать Христа взыскующего и грядущего судить живых и мертвых.

          — Совершеннос вами согласна! — воскликнула она. — Мне всегда была чужда всякая идеология,построенная на страхе наказания. И потом, мне представляется это оскорбительнымдля самого Бога: что это за чудовищная идея ада с бесчеловечными картинами истязанийи экзекуций? Неужели вам это может быть близко? — спросила она, апеллируя все ктому же Тавриону. — Никогда не смогу в это поверить! Ведь у вас такое доброе,хорошее лицо. Просто иконописное! Я, представьте, неплохой физиономист. Акстати, может быть, вы слышали, есть одна теория, доказывающая, что существуетцелая психологическая группа художников, которые во всех портретахзапечатлевают свои собственные черты...

          — Ад, как ирай, — сказал он, строго глядя ей в глаза, — у каждого человека в душе. Этоместо, где нет Бога. Посему — всякий, отвергающий Христа, уже в земной жизнипознает ад. Всякое уклонение от Бога есть уже беснование — в большей илименьшей степени.

          — О, этивеликодушные представления об аде в душе, которые и мне чрезвычайно близки,внушает вам наша чистота и милосердие. Ад, как я вас правильно поняла, это мукисовести, не так ли? — она следила краем глаза за Калиостро, который живоприслушивался к их разговору. — Но, к сожалению, церковники представляют адэтакой камерой пыток, где карается любое инакомыслие.

          — Так безБога — это камера пыток и есть! — вставил быстроглазый монашек.

          — Мукисовести — это только путь к покаянию, а ад — это место, где нет живого Бога, —упорно повторял Таврион. — Это — богооставленность.

          — Какой же выспорщик! — улыбнулась она обворожительно. — И потом, — Ирина обратилась кстарцу, как бы вдруг вспомнив о чем-то, — почему это вы запрещаете монахамжениться? Среди них есть молодые, красивые, блистательные молодые люди, и мневидится в этом что-то варварское, допотопное, средневековое — лишать ихвозможности иметь тонких образованных, всепонимающих жен, которые могли быпомочь им в их духовных изысканиях! Они могли бы внести свой штрих, свойколорит в устроение церкви. В конце концов, на Западе, где люди менееконсервативны, уже давно пришли к признанию необходимости женщин-священниц.

          — Вот как? —Калиостро поднял тонкие брови. — Дело принимает весьма опасный оборот!

          Иринапосмотрела на него с милой укоризной, и в ее мозгу пронеслась какая-топунктирная, но внятная история, как бы предваряющая его монашеское отречение:несчастная любовь — разочарование — поиски женского совершенства — поворототверженной головы — широкий шаг по метельным улицам — бессонная ночь в летящемв пустоту вагоне — презрительная неприкаянная улыбка — полный горделивогоотчаянья взор — разбитое охлажденное сердце...

          — Ты чегой-тоговоришь-то, а? — опомнился Лёнюшка. — Какие такие жены? Да ведь монахи обетбезбрачия дают!

          — Я и имею ввиду, что давно пора отменить все эти окостенелые формы, все эти инквизиторскиепредписания, все эти аутодафе и обеты! Человеческое сознание развивается,совершенствуется, а церковь не поспевает за ним.

          — Да они жетогда в леса убегут, монахи-то, если им начнут разрешать жениться! — сказалКалиостро, поглядывая на нее смеющимися глазами.

          — У вас естьчувство юмора, — заметила Ирина. — Мой муж был очень образованным, широкимчеловеком, он тоже был очень религиозен — он верил и в Христа, и в Магомета, ив Аллаха, и в Будду, и в индуизм со всеми его ответвлениями, потому что онвезде умел найти свою поэзию и какое-то рациональное зерно.

          — Ко мнесегодня на исповеди, — сказал Калиостро, широко улыбаясь, — подошел одинчеловек, и я был вынужден у него спросить: «А вы вообще-то веруете ли?» А онмне ответил: «Верую, но так — в рамках разумного, в меру».

          — Да-да, — свосторгом подхватила Ирина, — именно, именно, вот и я говорю — в рамках разумного,без самоистязания и фанатизма!

          Поток мыслейвновь захватил ее, и ей представилась очаровательная картина: а что если бы воттак сорваться с места, уехать с каким-нибудь таким блистательным мужественнымчеловеком куда-нибудь туда, в самую даль, оставляя за собой санный полоз иоглашая округу пеньем поддужного бубенца, и обвенчаться с ним в какой-нибудьбеленькой опрятной деревенской церквушке под звон колоколов и вой метели...

          — Так как жевсе-таки быть с иконами? Так оставить или переписать все заново? — спросилКалиостро Ирину, кивая на отца Иконописца.

          — Нет, —ободрила она Тавриона. — В ваших иконах тоже есть и свое обаяние, и старина, ипрелесть... А вот, что касается внутреннего устройства церкви, так сказать, еедизайна, — я бы вставила цветные витражи в окна вместо стекол. Они создаютнастроение даже в пасмурную погоду.

          — Итолько-то! — протянул Калиостро довольно разочарованно. — А я-то думал, что выи нашему отцу Иконописцу можете что-нибудь посоветовать, дать какие-нибудьидеи.

          — Поживите унас, — старец вдруг ласково коснулся ее руки. — Отдохните. Вам надопоисповедоваться, причаститься...

          — О, —произнесла она не без томности в голосе, — я бы с удовольствием: мне самойиногда хочется отгородиться от мира, забыть, кто я такая, и жить, как простаяперсона N., написанная по-латински, с точкой! — Она пальцем нарисовала ввоздухе четкую и внушительную букву.

          — Это что? —испуганно спросил монах Леонид у Анатолия.

          — Какой-томасонский знак, наверное, — пожал плечами молодой монашек.

          — Масонскийзнак? — она улыбнулась. — Ах, эти масоны — такие обходительные, образованныелюди! Это сейчас очень модно в Америке — самые респектабельные люди стремятсявступить в масонские ложи, но не всех туда принимают. Я слышала, у них очень,очень прогрессивные идеи: они занимаются благотворительностью, открывают у себясамые престижные школы...

          Калиостро,казалось, пришел в настоящий восторг. Теперь он поглядывал на Ирину снескрываемым интересом.

          — А почемувас не возмущает загробная участь благочестивого магометанина, который сдетства неукоснительно соблюдал свои мусульманские предписания, ревностноисполнял законы, слыхом не слыхивал о христианстве, в глаза не видел ни одногохристианина и тем не менее, невзирая на все эти смягчающие обстоятельства, всеравно попадает в ад? — спросил он Ирину.

          — Какогомусульманина? — испуганно спросила она. — Я ничего о нем не знаю.

          «На кого этоон намекает? — подумалось ей. — Может быть, он хочет таким образом вывестиразговор на Ричарда, который путешествовал и по исламским землям? Или имеет ввиду Одного Приятеля, который чтобы ее позлить, часто говорил, чтомусульманство представляется ему самой мудрой и гуманной религией, ибопозволяет, во-первых, официально иметь гарем, во-вторых, безнаказанно драть закосы строптивых женщин».

          — Странноусмехнулся Калиостро. — Обычно этот вопрос всплывает одним из первых в средеинтеллигенции, как только речь заходит о христианстве.

          — Да? —удивилась она. — А правда, почему должен страдать ревностный мусульманин?

          — Поживите унас, — настоятельно повторил старец и крепко пожал Ирине запястье.

          — А чтокасается исповеди, — вздохнула она, — то ведь это необходимо тем, у когонечиста совесть. А мне нечего исповедовать, я всегда жила как Бог на душуположит. Я вся перед вами как на духу, и у меня нет никаких грехов.

          — Безгрешныхлюдей нет — все мы грешники,— сокрушенно произнес старец. — Надо только проситьу Бога, чтобы Он открыл нам, в чем мы грешны.

          — Ах, я знаю,я знаю, в чем я всегда согрешала, — воскликнула вдруг Ирина, — и что мне всюжизнь мешало! Я всегда была добра к этому миру, слишком, слишком добра к нему,слишком открыта и слишком многое ему спускала! Вот вы говорите, угрызениесовести — это и есть это самое покаяние, — она посмотрела на Тавриона. — А моясовесть меня не обличает, значит, я ни в чем ее не ущемила!