Я, шатаясь, поплелся за сестрой, буквально рухнул в постель и впервые за последние трое суток забылся.

2

Глаза открылись внезапно, точно форточки при порыве ветра. Осторожно огляделся. Белый свет сразу стал не мил. Голубоватые, голые стены словно сдавили с четырех сторон невидимыми тисками, потолок невыносимо чужой и белый надгробной плитой приплющил сверху.

На соседних койках − неподвижные коконы укутанных в одеяло тел. Чуть правее — связанный по рукам и ногам бился и орал, точно в агонии, огромный мужик. Металлическая кровать с лязгом прогибалась под ним, и казалось, вот-вот сломается. У окна стоял, словно вкопанный, и ошеломленно всматривался вдаль, то снимая, то одевая очки, дяденька, похожий на безумного профессора.

На одной из коек в углу сгорбившись, сидел, извиваясь и покачиваясь, бедный, жалкий мальчик лет двенадцати, в засаленном свитерке, по пояс прикрытый простыней, худенький, бледный и странно симпатичный. В руках — мячик, изо рта — непрерывная слюна, взгляд — в никуда. Казалось, он вовсе не понимал, где он, кто он, зачем он.

Мальчик вызвал такое же чувство, какое вызвал белый голубь из моего детства, прилепленный неизвестным живодёром расплавленной смолой к железнодорожной рельсе. Мы с отцом ехали на отдых к морю, а я лежал на верхней полке и смотрел в окно. Стояла жаркая, безветренная погода. Поезд остановился на одном из многочисленных полустанков, и я увидел на соседнем пути белоснежную птицу, отчаянно пытавшуюся вырваться из вязкой смоляной западни. Голубь беспомощно ворочал своей маленькой красивой головкой и жалостно курлыкал, как бы умоляя: «Люди, за что вы меня так? Отпустите... Что я вам сделал? У меня дети дома…»

Я дернулся, подскочил с полки, но куда там. Помочь было нельзя, так как вагон наш остановился всего на минуту и уже тронулся с места, плавно набирая скорость. На перроне — ни души. И крикнуть было некому. Быть может только недобрые глаза того живодера наблюдали за происходившим из каких-нибудь кустов. Для прекрасного голубя первый поезд, следующий по тем рельсам, неминуемо окажется последним. Мы отъезжали, а я все глядел, высунув голову в окно, на отдалявшееся белое пульсирующее пятнышко. Долго проплакал я тогда из-за своей немощи, из-за жестокости людской, объятый новой, неведомой ранее, возвышенной горечью. Имя которой …

Я посмотрел на мальчика, чувствуя резко обозначившийся металлический привкус во рту, и уткнулся лицом в подушку. Мне стало до слёз жаль его, как того голубя. Мальчик, словно в невидимой смоле, страдал, прикованный к постели.

У входа в палату грустил сутулый санитар-надсмотрщик. Немного придя в себя, я спросил у него:

— Как попасть в уборную?

— Прямо по коридору, и налево до конца, — ответил он, дивясь слову «уборная».

Я медленно встал на ноги, внезапно ощутив приступ дурноты. Потемнело в глазах, мелкой дрожью по всему телу рассыпался нервный озноб.

Я брёл по коридору…

Меня окружали неадекватные люди. Абсолютно разные по возрасту, внешности и физическому состоянию. У каждого из них — своя история, своя жизнь со своими ошибками, бедами, обидами, воспоминаниями, переживаниями. У каждого из них — свое безумие. И не было между этими людьми почти ничего общего, кроме той пагубной страсти, которая с позором привела сюда и облачила в клоунские больничные пижамы. Она их теперь объединяла, даже как-то роднила по-своему. Здесь ничего никому не нужно было объяснять. Всё было понятно без слов. Заглядывать кому-то в душу не имело смысла. Души здесь итак наизнанку. Кругом шорканье, бред, дикость, безрассудность хаотичных зацикленных движений, зияющее горе оголенных, испачканных душ. Теперь и я среди этой братии. Алкаш несчастный…

Вот ветхий старик еле переставляет ноги, исступленно глядя сквозь пространство в пустоту. Шоркая чешками, он крадется, держась за стену, неведомо куда. Одну из чешек он теряет, но не замечает этого. Он вообще ничего не замечает. А вот малолетний паренек с нездоровым цветом лица, лежит привязанный к койке, и молча смотрит в потолок. Когда его, пьяного, привезли сюда, он расплакался точно младенец, которого оторвали от маминой груди. Совсем еще ребенок, а уже оказался тут. «Плачь маленький, плачь, слезы — тоже пот». А с потом выходит и дрянь. О чем думает он теперь? О чем грезит? О мамке? О сотне граммов?

Напевая русские народные песенки, прогуливается от палаты к палате, двойной убийца Якушев с небрежно выколотым синим крестом на груди. Ему около шестидесяти. Разговаривает без акцента, литературно выстраивая предложения, и ведет себя важно, как криминальный авторитет. Он не глуп, физически крепок и опасен. Его побаивается медперсонал. Подле него вьется и подхалимничает хитрый еврей. В прошлом — наркоман. Так странно было встретить там еврея, тем более еврея – наркомана. Еврей по утрам делает зарядку, извиваясь на ковре в холле, точно индийский йог. На нем — голубые шортики и соколка с нелепой надписью «Maiami beach». Тёмные волосы зачесаны назад, как у итальянского мафиози. Он нагловато пристает к новоприбывшим с одним и тем же вопросом: «Нет ли чего-нибудь вкусненького?»

Когда Якушева лишили прогулки, и он в очередной раз сорвался на безумный крик, оскорбляя последними словами врача, ему под присмотром наряда милиции ввели «спецпрепарат». Теперь он был чрезмерно спокоен, а челюсть постоянно тряслась. Из конца в конец коридора, разделенного на символические зоны, словно заведенные, маршировали больные. Находиться им следовало либо в отведенной зоне, либо в палате, в которой не было ничего, кроме коек и зарешеченных окон. Надсмотрщики в белых халатах выступали здесь всесильными властителями. Они вправе ударить, связать, поступить так, как посчитают нужным. Ведь здесь — режимное учреждение, а это искупит любую грубость, оправдает любую жестокость с их стороны.

И вот один из санитаров, кучерявый паренек «с чисто русским» именем «Намик», деловито и небрежно бил кулаком в грудь одного из больных по прозвищу «Шумахер». Тот действительно уже достал всех, постоянно путая палату, забираясь в чужую постель, переворачивая ее вверх дном, и поэтому, претензий эти глухие удары ни у кого не вызывали. Ведь застилать постель в состоянии абстинентного синдрома — настоящая мука. Тебя колотит словно в лихорадке, ты пальцем к собственному носу притронуться не можешь, а тут простынь застели, наволочку на подушку натяни, одеяло в пододеяльник запихни, да так, чтоб все гладко. Стоишь, трясешься над койкой как «холодец под напряжением», а санитар глаз с тебя не спускает, висит над душой. Один пациент так увлекся, что залез с головой, возился, возился в перинах, и запутавшись в пододеяльнике потерял пространственную ориентацию, начал звать на помощь. Спасите мол, погибаю. Санитар подсказал ему выход из западни пинком. Намик так увлекся насилием, что отшвырнув в сторону «Шумахера», решил поиздеваться еще над кем-нибудь и отобрать у мальчика мячик. Я сказал ему тогда:

— Это очень бедный мальчик, не обижай его, «он под Богом ходит», точнее — сидит...

— Ой, да его чуть тронь, так он дрожит как «осыновый лыст» на «вэтру». Это ж надо было таким уродцем родиться…

— Это несчастнейший ребенок, представь себя на его месте, на секунду…

— Какой ты добрый, — мгновение спустя ответил Намик, возвращая мячик, — оставайся у нас «здэс» подольше…

Но были среди санитаров и действительно хорошие, чуткие ребята. Они относились к больным с пониманием, вели себя сдержанно, почти не применяли физическую силу и не сквернословили. В них угадывалось небезнадежное будущее отечественной медицины. Хотя временами без применения «рук» там не обойтись.

Однажды Намик явился на смену нетрезвым, развязно шатался по отделению, хамовато вел себя по отношению к медсестрам, пытался льстить бывшему зеку с интеллигентным именем Геннадий. Геннадий терпеливо ожидал дня выписки. А в день выписки его ожидал очередной срок. Из двух зол он твердо выбирал жесткие нары тюрьмы среди таких же, как и он, преступников, нежели койку в палате с придурками. Геннадий проникся ко мне уважением и каждый раз за обедом угощал копчеными сосисками. Сосиски регулярно подвозили ему «братки». Его, видимо, подкупало моё внешнее и внутреннее несоответствие окружающей обстановке. Я не выглядел душевнобольным, держался обособленно, не «чифирил», не курил, к тому же абсолютно не ругался матом, более того, был вежливым. В этой абсолютно неестественной для слов вежливости среде из моих уст слова эти звучали на удивление естественно. В сочетании с моей, на то время демонически- хищной внешностью, сложившийся образ, видимо, вызывал симпатию. Например, когда я во всеобщей суете спокойно приходил в столовую и, забирая за уши космы черных длинных волос, словно в ресторане, спрашивал: «Прошу прощения, ваш столик не занят?», – Геннадий, уже заранее удерживавший для меня место, окрыленный поэтичностью обращения, отвечал: «Да нет «бля», присаживайтесь!»