— Что я могу сказать? У меня нет слов.
— Да ладно, всякое бывает, там тебя вытащат, — подбадривала она ласково.
По пути мы заехали в милицейский участок, и к нам присоединился тучный «усмиритель» на случай моего потенциально возможного буйства. Они ведь не знали, как я поведу себя в дороге.
«Усмиритель» подошел к машине и властно поинтересовался у моих провожатых: «Где сумасшедший?» Просунув руку в темный салон фургона, он вытащил меня за воротник на улицу, как изъеденное молью пальто из старого шкафа. У входа в отдел курили трое его коллег, так и хочется сказать: «ментов». Они с задором мальчиков-садистов, жаривших ужа на сковородке, глазели на меня и весело хихикали.
— Как зовут? — величественно спросила «туча» у «пальто».
— Андреем, — покорно отозвалось «пальто».
— Где живешь? — грозно поинтересовалась туча.
— На Комсомольской стрит, — робко отвечало «пальто».
— А точнее? — продолжала истязать вопросами туча…
Мне вдруг очень захотелось, чтобы он узнал, что я не такой, каким он видит меня теперь. Чтобы он рассмотрел в моем потухшем, испачканном образе неглупого, образованного, воспитанного, человека. Мне так не хотелось, чтобы он относился ко мне как к тряпке. Чтобы он узнал во мне интересную, сложную творческую личность, неспокойную натуру, угодившую в сеть собственной чрезмерной предрасположенности к длительным прогулкам по темницам и закоулкам запойной во всех отношениях души, отчего теперь и страдавшую. Чтобы он похлопал по плечу и сказал: «Держись, Андрюша, всё будет хорошо, только больше ни-ни».
—Улица Комсомольская врезается перпендикулярно в улицу Марата Казея, на которой расположен экспериментальный механический завод, и идет почти параллельно улице Минской, соединяясь с ней в одно дорожное русло, чуть ближе к автостанции под углом 30-35 градусов.
— Понятно, буйный? — переспросил милиционер, явно недопоняв про улицу.
— Нет.
Он небрежно бросил меня обратно в фургон, забрался сам, и мы продолжили движение, а он через некоторое время уснул. По встречной стороне шоссе с диким ревом пронеслась стая мотоциклистов. Один из них в страшном шлеме, ощетинившемся клыками и бивнями эпохи мезозоя, возглавлял колонну, восседая на мощном, мигающем неоновыми лентами, чоппере. Плотным стремительным клином с развевающимися на ветру бородами и флагами они летели на крыльях свободы в «прекрасное далеко». Стройные, «длинноноговолосые» спутницы стальных рыцарей скоростных автобанов обнимали их крепко за упитанные пуза. А я ехал мимо в фургоне скорой помощи в психушку. Как чудовищно нелепо разнились наши пути-дороги. Мне хотелось крикнуть им вдогонку: «О, други, я должен быть с вами, я такой же как и вы, я тоже люблю ветер в лицо, и рев мотора, мы одной крови…»
Сливаясь с шумом и лязгом несущейся кареты, отовсюду доносилась безумная пародия на песню в исполнении А. Миронова «Кто на новенького», но искаженным голосом В. Высоцкого. Причем, звучала только одна зацикленная фраза из песни: «Вжик, вжик, вжик, кто на новенького? Кто? Кто? Кто? Кто? На Новенького, на новенького, кто на но-ве-нь-ко-го? На-Но-Ве-нь-Ко-го? Вжик…»
Я представить себе не мог, что ожидает меня в ближайшее время, но мне казалось, что этот «новенький» именно я, и будет много неприятного и жестокого там, куда мы спешили. И все это неприятное и жестокое набросится, навалится на меня темной грохочущей тьмой. Я мысленно готовился к худшему, несомненно, заслуживая наказания. Я закрывал уши, глаза, но эта бесовская какофония не утихала. Она звучала у меня в голове. По фургону, звеня цепями, носились огромные голографические доберманы. Они, как загнанные, не могли найти выхода, и прыгали сквозь спящего милиционера и исчезали в нем, точно телепортируясь через его тучное тело, в мир иной. В углу мерзкий голографический парнишка в спортивном трико то и дело поднимал стеклянную банку с пивом, кивал, расплескивая пену по фургону, будто хотел выпить за мое здоровье. Или за упокой. Так продолжалось довольно долго, а он не притрагивался к пиву, все поднимал и поднимал банку, а собаки всё бегали и прыгали, прыгали и бегали. Но вот, наконец, мы приехали.
Милиционер и врач проводили меня к стойке регистрации, за стеклом которой, снежной бабой возвышалась и белела сестра-администратор в стерильном колпаке вместо ведра и в очках вместо носа- морковки. Она поинтересовалась у меня, какое сегодня число, день недели, год, дабы определить, куда меня «определить». Экзамен на вменяемость я выдержал с оценкой четыре с плюсом, лишь затрудняясь точно ответить число. Она позвонила по внутреннему телефону и, сообщив о новоприбывшем, запросила санитаров.
Пришли двое парней, похожих на деревенских пьяниц. Один из них, с перевязанной рукой и фиолетовым, щедрым фингалом под глазом всё время оглядывался. А другой, чернявый, был провинциально напыщен и облачен в дерматиновую «рейсерку» и коротенькие брючки со стрелочками, как у Майкла Джексона в начале карьеры. Они провели меня в «приёмник», где я снял свою одежду и переоделся в больничную форму, включавшую в себя клетчатые пижамные штанишки и такую же клетчатую рубаху. Я сдал свои вещи на хранение и мне предложили подписать документ по поводу приема моих ценностей. Руки у меня тряслись так, что вместо автографа я нечаянно «исполнил» на бумаге симпатичного, сочного, веселого жука. Приемщица, увидев мою «роспись», воскликнула: «Вау», – и тут же проверила меня на наличие вшей. А я-то был выкрашен в радикальный черный цвет еще летом на Кавказе. Она и представить себе не могла, что сюда может попасть крашенный. Я пытался ей объяснить, что я музыкант и это новый имидж, но меня не слушали. Оно и понятно, ей много приходилось слышать тут всевозможного бреда. Она машинально прочесала волосы и, обнаружив мою голову ухоженной и вкусно пахнущей шампунем, попросила сдать нательный крестик, дабы его не украли. Я отдавал его с особой горечью. Когда осмотр был завершен, «деревенские конвоиры» повели меня под покровом осенней темноты в отделение.
Шли мы долго. Один из санитаров вел под руки «тяжелого»-больного дедушку, поступившего одновременно со мной. Я плелся вслед за ними со своими ушибленными ребрами. У старика разбита голова, сам в засаленной телогрейке, лицо как у трубочиста, а на ногах китайские разорванные «шлепки». Через каждые двадцать метров шлепки сползали с ног, и старик оставался босиком и бормотал что- то несуразное. Санитар ругался матом, так как ведомый им, долго не мог обуться. Складывалось впечатление, что этот несчастный дедушка не человек, а подвижный рулон рубероида. Мы долго петляли по бесконечным лабиринтам больницы, затем поднялись на пару этажей выше. Все двери, которые попадались по пути, парни открывали странной отмычкой, выполненной из обыкновенной металлической трубки, явно вырванной из больничной койки и, пропуская нас с дедом вперед, тут же запирали за собой двери. Складывалось впечатление, что мы в тюрьме. Поднялись на этаж. Все, что я знал и видел до этой минуты, осталось позади. Точно муха, попавшая в паутину потусторонней реальности, в одну из потаенных подворотен мира, я очутился в бесконечно длинном, погруженном во мрак коридоре отделения, перед столом дежурной медсестры. Она спросила, знаю ли я, где нахожусь. Я знал и потому одобрительно кивнул своей рыжей двухнедельной бородой. Она задала мне еще несколько вопросов, типа: «Сколько у тебя рук?» и «Под каким деревом сидит заяц, когда идет дождь?», – записывая что-то в журнал.
— Сейчас я сделаю тебе укол, и ты будешь спать, — подытожила она. — Ты спокойный? Фокусов не будет?
— Я спокоен как никогда. Сотворите мне, пожалуйста, сон. Это будет самый волшебный фокус.
Она уколола меня в ягодицу «болючим» препаратом и проводила в палату № 11. В этой палате почти никогда не бывает свободных коек. Попадают сюда обычно в невменяемом во всех отношениях состоянии, зачастую, в сопровождении сотрудников милиции. Этот безумный конвейер работает без остановок. Буйных, полупомешанных, непредсказуемых санитары тут же привязывают к кровати, и некоторые из них бьются в конвульсиях, извиваясь и крича до тех пор, пока сногсшибательный, умопомрачительный, «сонный» укол не начинает действовать. И тогда они просто отключаются. Я бы назвал этот сон спасительным провалом сознания.