— Этого, — сказала Нина, — ты никогда и ни за что от меня не услышишь.
Она отправилась в кухню, чтобы принести десерт, и общая беседа разбилась. Я посмотрела на Тома, который сидел по другую сторону стола. Попыталась поймать его взгляд, но он упорно смотрел на свою салфетку, сворачивая и разворачивая ее. О чем он думал? Как могло так случиться, что я никогда не знаю, о чем он думает?
Мне пришло в голову, что Нина может быть права. Я задумалась над тем, достаточно ли одной любви и не заключалась ли наша с Томом беда в том, что мы не уделяли должного внимания всему остальному. Приспособление и самопожертвование. Труд и компромиссы. Общение, переговоры и сеансы психотерапевта. Но тут со мной начало происходить нечто странное. Сердце учащенно забилось, я ощутила головокружение, и на мгновение мне показалось, что я вот-вот упаду в обморок. Это не преувеличение, но я склонна часто лишаться чувств. Это самая женственная моя черта, и хотя по большей части она проявляется во врачебных кабинетах, обмороки достаточно часто случаются со мной и в повседневной жизни и представляют реальную угрозу моему здоровью. Я закрыла глаза и почувствовала, как на меня наваливается чернота. Попыталась сосредоточиться на своем дыхании, на том, чтобы замедлить учащенное сердцебиение, но в голове моей эхом отдавались слова Нины. Любовь переоценивают. Одной любви недостаточно. А потом внезапно сердце забилось с перебоями: может быть, это была не любовь? Может быть, в этом вся проблема. Может быть, все и началось с любви, но когда-то что-то с нею произошло, и она превратилась в нечто другое?
Я хочу настоящей любви. Я открыла глаза и посмотрела на Тома. Он по-прежнему возился со своей салфеткой. И здесь я ее не найду.
Я поняла это с ослепительной ясностью. Не имело значения, что я наконец поняла: в жизни есть вещи и похуже того, что человек, который, как предполагается, должен спать только с вами, спит с кем-то еще. Есть вещи и похуже незнания, есть вещи, которые хуже унижения. Не имело значения, что мне почти тридцать три и что у меня свертываются яйцеклетки. И что в Филадельфии больше не осталось мужчин, и что их вообще нигде не осталось, не считая, быть может, Аляски. А это означало, что мне придется отправиться на Аляску за мужчиной или в Китай — за ребенком, что мне придется проводить много времени в интернете и что ни одно из вышеперечисленных занятий не привело меня в восторг. Ничего из этого не имело значения. Единственное, что имело значение, — это была не любовь. Это была совсем не та настоящая большая любовь. Я поняла, что могу провести остаток своей жизни, цепляясь за Тома. Я могу изо всех сил стараться приковать его к себе. Я могу из кожи вон лезть, убеждая его, что он не сможет жить без меня. Но внезапно я поняла, что есть и другой выход. Я могу просто отпустить его. Одновременно я ощутила, как нечто сдвинулось во мне, что-то такое, что оставалось на своем месте так долго, сколько я себя помнила.
Все это было просто поразительно! Мне показалось, будто я пробуждаюсь от долгого сна. Я понимаю, что это избитая, банальная фраза, но именно это я сейчас ощущала. Я тряхнула головой, а потом снова посмотрела через стол на Тома, и мне показалось, что я увидела его в первый раз. Он откинулся на спинку стула, чтобы разговаривать с Виктором, который по-прежнему восседал на подоконнике. Они говорили об ипотечных ставках. Свет одного из настенных бра падал сзади на Тома, отчего его светлые волосы окружал ореол. Мне всегда нравились волосы Тома. Когда я перебирала в уме черты, которые наши дети, как мне хотелось, должны были бы унаследовать, я всегда смешивала все в кучу, чтобы было интереснее, но одно не менялось никогда: волосы должны были быть его. Нос оставался моим, а волосы были его.
— Я думаю, — произнесла я вслух, ни к кому в отдельности не обращаясь, — что одной любви должно быть достаточно.
— О чем это ты? — не понял Ларри.
— Я думаю, что одной любви должно быть достаточно, — повторила я, на этот раз достаточно громко.
— Давай убежим вместе, Алисон, — обратился ко мне Виктор. Он выдохнул большое облако дыма в гостиную. — Мы с тобой будем романтиками.
— Я никогда не чувствовала себя романтиком, — сказала я. — Но я подумываю о том, чтобы стать им.
Я посмотрела на Тома.
— По-моему, нам пора идти, — сказала я.
Глава двадцать вторая
В эту ночь мы с Томом расстались. Все получилось очень по-взрослому и окончательно. Я чувствовала, что обязана так поступить по отношению к нему. На следующее же утро я ушла и перебралась к Корделии. Я намеревалась сначала найти новую работу, а потом и жилье.
— За твою новую жизнь, — сказала Корделия, чокаясь со мной.
— За мою новую жизнь, — откликнулась я.
Когда на следующий день Корделия вернулась из тренажерного зала, я лежала в ее постели, свернувшись в позе эмбриона.
— Мне показалось, ты говорила, что нормально к этому относишься, — заметила Корделия.
— Я нормально к этому отношусь, — ответила я.
Она присела на кровать рядом со мной.
— В глобальном смысле, — добавила я.
Она кивнула.
— Мне просто нужно разобраться в себе, — сказала я.
К понедельнику тучи рассеялись, и я перетащила телевизор из другой комнаты, поставив его на чемодан в изножье кровати. Мне было удобно лежать, опершись спиной на подушки в изголовье, и бесцельно переключать каналы.
— Не понимаю людей, которые говорят, что по телевизору нечего смотреть, — заявила я Корделии, когда та вернулась с работы.
Корделия пересекла комнату и распахнула окно.
— Моя новая теория, — продолжала я, — заключается вот в чем: люди, которые говорят, что по телевизору нечего смотреть, просто мало смотрят его.
Корделия наклонилась, подняла несколько валявшихся на полу журналов и положила их на ночной столик.
— Здесь скрыта вселенная, — сказала я.
Вот так я на некоторое время удалилась от мира в кровать Корделии. Должна заметить, подруга справлялась с моим присутствием исключительно хорошо. Ее мать еще в начале семидесятых заперлась в затемненной спальне на втором этаже, так что мое поведение не удивило Корделию. Она готовила мне картофельное пюре и омлет. Она покупала мою любимую закуску — крекеры и черничный джем — и даже глазом не моргнула, когда несколько ягод из джема приземлились на ее пуховое одеяло. Не могу припомнить, о чем мы говорили. Зато помню, как однажды вечером, когда Корделия растирала мне ноги лосьоном из перечной мяты, я подумала, что вполне понимаю, почему ее мать предпочитала месяцами не вылезать из постели. Если бы такое вытворяла моя мать, я бы не выдержала.
Я лежала в кровати долгими часами, дни напролет, мысленно перебирая все, что произошло между мною и Томом. Мои мозги просто кипели. Я все время возвращалась к одной и той же мысли. Когда я сидела в такси, перелистывая свой настольный календарь и пытаясь определить, чьего же гипотетического ребенка я ношу, произошло следующее: я постоянно представляла уши Генри. На головке ребенка. Потом с некоторым усилием я прогнала эту мысль. Я была с Томом. С ушами у Тома все было в порядке. Но, лежа в кровати Корделии, я без конца возвращалась к этому моменту, и — вот странность! — от этого мне почему-то становилось лучше. Предполагалось, что до конца дней своих я больше не увижу этих нормальных ушей. Правда же заключалась в том, что я больше не хотела провести всю свою жизнь в компании этих ушей. И что-то в глубине души знало об этом, пусть даже остальным частям моей натуры понадобилось некоторое время, чтобы понять.
— Мне кажется, у меня депрессия, — наконец заявила я Корделии.
— У тебя линька, — мягко сказала она.
— Я хочу умереть, — упорствовала я.
— Ты внутри своего кокона, — увещевала Корделия.
— Я не могу пошевелить ни руками, ни ногами, — продолжала я.
— Так и бывает в коконе, — сказала она. — Конечности не двигаются.
А потом в одно прекрасное утро я открыла глаза, и передо мной в лучах солнечного света плясали пылинки, и я поняла, что все прошло. Линька, я имею в виду. Я выбралась из постели и приняла душ. Потом надела кроссовки и отправилась на пробежку. Потом позвонила в агентство по найму. Женщина, с которой я встретилась, знала меня по моей колонке и быстро нашла мне непыльную работенку, во всяком случае в мире временного найма. Мне предстояло работать редактором в рекламном агентстве вместо сотрудницы, которая ушла в декретный отпуск («Тройня. В сорок лет, — сообщила дама из агентства по найму, когда позвонила мне. — Гормональные таблетки, что ли?»). Я очень коротко постриглась, что, как выяснилось, было ошибкой, но я также случайно сбросила семь фунтов, так что получилась ничья.