Она представляла себе, могла себе представить, что еще десять лет продлится эта жизнь под немцем: с убийствами, с арестами, с запретами, с ложью в газетах, что все это — убийства, аресты, запреты — приносит людям счастье… Она представляла себе, что такою останется жизнь и завтра, и через год, и через десять, и прикидывала, как бы в ней прожить получше. И ведь она неплохая женщина: носит передачи Бабинцу, подкармливает Машу, с матерью делится последним и, конечно, ему, Воле, желает добра…

— Если б я думал, что так будет еще десять лет, — произнес Воля медленно и яростно, — я б утопился. Сразу!

— Зачем же топиться, Воля? — возразила тетя Паша с тем рассудительным укором, с каким выговаривают несмышленышу. — А мама с кем останется? А Маша что — кукла?! (Маша на кровати тяжело вздохнула.) А я, допустим, утоплюсь? Коля и так сиротою остался (Колька угрюмо набычился), так ему тогда что же, по миру идти?..

— Ну, Коля не осиротел пока что, — раздался внезапно голос Бабинца, и все оглянулись на дверь в коридор: она была распахнута.

— Микола?! — воскликнула шепотом тетя Паша. — Ты?.. Да ты где?! А?..

И у Кольки тоже было такое лицо, точно он не верил, что сейчас во второй раз услышит голос отца.

— Здесь, — ответил Микола Львович из тьмы коридора. — Мне бы помыться сперва, а потом уж в комнату заходить…

Но Колька не стал дожидаться, пока отец помоется. Он бросился к нему, обхватил его, втащил в комнату и на нем повис.

— А помнишь, тоже моя бабушка пришла, помнишь?.. — быстро, настойчиво спросила Маша, теребя Волино плечо, и сейчас же отвернулась, будто пожалев об этих словах…

* * *

Позже, когда уснули Маша и Колька, Бабинец вполголоса рассказал о том, как его выпустили.

— Я уж приготовился к смерти, какая-то сволочь донесла ведь, что я — член партии. За неявку на регистрацию, говорят, положена вам смертная казнь. Сижу в камере, жду, когда выведут, царапаю потихоньку на стенке: «Красная Армия, отомсти». Вдруг вызывают. В канцелярии — следователь и Грачевский. А Грачевскому — в камерах разговор такой был — все смертные приговоры нашему брату на визу дают. Власть! Не подпишет — на тот свет не попадешь. «Я, говорит мне, жалею, что с запозданием узнал о беде, в которую ты попал. Теперь, говорит, я внес необходимую ясность в дело».

— Ну, спасибо ему, — перебила тетя Паша с глубоким выдохом облегчения. — Как-никак сколько лет знакомы, пусть собачились иногда, а все ж…

— Погоди, — остановил ее Микола Львович, тоном своим как бы обещая, что эти слова она еще возьмет обратно. — Да. Значит, он дальше:

«Поскольку, как мне известно, ты четыре года назад был исключен из партии, не может, стало быть, идти речь (и к следователю моему чуть-чуть поворотился) о каре за неявку на регистрацию коммунистов».

Ну, следователь мне:

«У меня к вам вопрос».

А сам уже не тот стал, что об меня табуретку обламывал, такой прямо стал юрист!

«Почему ж вы подтверждали, что являетесь коммунистом?»

«Потому, — говорю, — что били вы меня без пощады, как тут не подтвердить?!»

Ничего больше спрашивать у меня не стал. Сделался незаметный, и, гляжу, нет его. Стушевался.

Грачевский мне:

«Дальше разговор у нас неофициальный, можем его продолжить и не здесь, где угодно».

Вышли с ним из тюрьмы чуть не под ручку, у ворот он остановился.

«Пройтись нам или лучше проехаться? — советуется. И, будто не к месту что спросил, заторопился: — Впрочем, лучше — проехаться. Это проще».

Едем на его пролетке, улицы пустые, час комендантский. Он говорит:

«Это и лучше, что вокруг нелюдно, для нашего разговора. Видишь ли, я помню, что в тридцать девятом году тебя восстановили в партии. Но для меня это не имеет большого значения. Я считаю это случайностью, и для немцев я этого не знаю. Что ты думаешь, как думаешь, я, слава богу, знаю немало лет. Что ж, думай что вздумается, только в политику — вот об этом прошу тебя — не встревай. Ну, приехали, кажется?..»

Так тут меня потянуло: домой, домой!.. Голова пошла кругом. Чуть от «дружка» на одной ноге не ускакал! Но не ускакал, опомнился, спрашиваю в упор:

«Почему меня отпускаешь?»

Микола Львович внезапно остановился, усомнившись, рассказывать ли то, что было дальше. Казалось, он забыл, что оборвал себя на полуслове, и не продолжал.

…Грачевский ему ответил:

«У тебя ведь сын?.. — И, оглянувшись на кучера, понизив голос, докончил: — Не хочу, чтоб на свете стало одним сиротою больше».

Он высадил Бабинца, кивнул ему, и немецкий конь-тяжеловоз покатил дальше легонькую пролетку с пустым, чуждым, давно, долгие годы, неприятным Бабинцу человеком…

Человек этот просто не мог, никак не мог, по представлениям Миколы Львовича, так поступить, так напоследок ответить. И Бабинец пренебрег тем, что это было, и об этом умолчал.

— Ничего мне на мои слова не сказал, — солгал он, опуская то, чего не сумел бы объяснить. — Довез — и до свидания.

«Ну, значит, не зря я бургомистру в ножки кланялась, — подумала Прасковья Фоминична. — Выплакала все ж, вымолила Николаю отца».

Вслух она предположила:

— А может, он, Грачевский, так рассудил: «Я ему, Миколе то есть, помогу — как-никак он мне да-авненько знакомый, — потом он меня, случай будет, из беды вытянет». А?..

Бабинец коротко рассмеялся, резко качнул головой:

— Ну нет, — а про себя докончил: «Мы-то с ним оригинальничать не станем, пустим в расход».

Прасковья Фоминична вздохнула. Она радовалась возвращению Бабинца, и ей хотелось выражать эту радость, но она чувствовала, что Микола Львович словно бы противится этому, и вздыхала от душевного неудобства.

— Слава богу, снова у нас мужчина есть в доме, — все-таки сказала она.

— А он — что же?.. — указывая на Волю, вступился за него Бабинец.

Но Воля отринул заступничество.

— Как хорошо, дядь Микола, что вы вернулись! — произнес он мальчишеской скороговоркой.

— Чем же хорошо? — задумчиво и не сразу переспросил Бабинец. — Ну, чем? — повторил он с тяжелым несогласием.

В его представления о мире, борьбе, о порядке вещей не укладывалось то, что он остался в живых. Милосердие врага было для него страшнее беспощадности. Вот если б в нем таилось коварство!.. Но какое тут могло быть коварство?

— Чем же хорошо? — повторила после паузы Прасковья Фоминична вопрос Бабинца, уже забытый им. — А тем: Колька теперь может в ремесленную школу поступать. Чтоб учиться. А не побираться. Не баклуши бить. С Волей вот поступать будут.

Микола Львович, отсев от стола, положил руку на затылок спящего сына. И, как бы ободренная этим жестом, тетя Паша позволила себе дать чувствам волю.

— Все наладится, вот пройдет время… Наладится! — уверяла, обещала, обнадеживала она. — На притирку всегда время уходит… Потом налаживается!

— К кому ж это нам притереться надо? — медленно спросил Микола Львович.

Это был голос того Бабинца, что сказал когда-то: «Нормальные отношения с захватчиком, Прасковья, — отношения войны». Воля не сомневался, что сейчас он скажет: «Не притираться надо к фашистам, а бороться с ними! Не в ремесленную школу идти, а к партизанам!»

Воле страстно хотелось, чтобы Бабинец сказал так.

А Микола Львович и в самом деле готов был обрушиться на тетю Пашу со всею силой, какую еще сохранил. Он воспитан был в убеждении, что удары надо наносить не только противнику, но и тому, кто с ним не борется. Иногда даже — прежде всего тому, кто не борется с противником, а потом уж — самому противнику. В своей жизни Бабинцу случалось бороться с разными примиренцами, или, как он любил говорить, «примиренцами всех мастей». Он это умел. И тетя Паша не напрасно в смятении и опаске жалко вытянула перед собою руки, не то защищаясь, не то показывая свою беззащитность…

— А повезло нам, что немца у нас теперь нет за стеной, можно хоть потолковать меж собой по-семейному, отвести душу, — поспешно сказала Екатерина Матвеевна, но не это остановило Бабинца, а звук затормозившего у дома автомобиля и стук в дверь.