И все–таки с чего вдруг жена решила помочь мне в работе над рукописью? Подумать только, даже информацию подобрала по интересующему меня (как ей казалось) вопросу. В чем же причина? Никак не возьму в толк. К моим занятиям литературой она относится скептически («чем бы дитя ни тешилось») и, следует признать, имеет на это право: ведь хоть и не вылезаю я из–за письменного стола, перевожу, пишу внутренние рецензии, редактирую графоманов, а по деньгам до сих пор получается довольно скромно; книжечка стихов, которую удалось мне издать за свой счет, осталась не замеченной критиками; и тут еще это странное повествование про каких–то лордов… Подругам она говорит: муж у меня писатель. «Писатель? – спрашивают подруги. – Что же он написал?» Жена краснеет и замолкает. Действительно, похвастаться нечем.

Так что же означает ее давешнее предложение помочь? Смешное, наивное, но – предложение! Х–м наивное, но – предложение! Х–и227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227227, да никакой здесь нет загадки, она же просто жалеет меня, убогого. Думает: ну что он все пишет, пишет, неизвестно что, неизвестно зачем. Это называется: приплыли. Нет, приятно, конечно, сознавать, что не такая у меня жена, как, скажем, была у сэра Перегрина или, еще того хуже, у сэра Эдгара, и все–таки в нашей с ней ситуации тоже есть свои минусы. Я имею ввиду опасность, постоянную угрозу нападения финика (кого же еще). И поэтому вовсе не рад проявлению участия со стороны жены, напротив, не на шутку встревожен.

Да–да, Машенька, вот что я хочу тебе сказать: держись от моего повествования подальше. Если я погибну, кто о детях–то позаботится?

* * *

Встреча с лордом Мак–Грегором подействовала на душевное состояние Оливера крайне негативно. Подавленный, он вышел из дома и пошел в мокрую мерзкую мглу. Пошел, куда глаза глядели.

О, нет, вовсе не заметка в газете «Sun» послужила причиной его дурного настроения, он через пять минут и думать забыл о смерти парусного мастера (что, конечно, не делало ему чести) и уж тем более не собирался сообщать Эмилии об этом прискорбном, но за давностью лет потерявшем актуальность факте – знал, что она недоуменно поднимет брови: «Уорик? Какой еще Уорик?»

Оливера занимало другое. Место, которое, если верить Мак–Грегору, критики отвели его творчеству в иерархическом списке ценностей английской литературы, незавидное местечко на задах, на заднем дворике, – вот что уязвляло его самолюбие, оказывается, все еще болезненно ранимое. «Чертов старик! – твердил Оливер. – Чертов, чертов!..», изо всей силы шлепая по невидимым в темноте, но звучным лужам.

Шел, шел, – и пришел к Нине Смертиной.

Толстая Нина, ни о чем не спрашивая, поставила перед ним сковородку с жареными говяжьими котлетами и вареной картошкой, блюдце с маринованными грибами и двухсотграммовую баночку спирта, который она приносила из больницы, где работала старшей медсестрой. Оливеру невольно вспомнилось, как кормила его Эмилия в лучшие годы их совместной жизни, он расчувствовался и сказал Нине, что хотел бы немного пожить у нее, если она, конечно, не возражает. Она не возражала, напротив, ей было даже лестно иметь такого неординарного сожителя (англичанина и поэта).

Нина была спокойная голубоглазая женщина с желтыми волосами, гладко зачесанными назад, несколько полная, но уж никак не толстая, – несправедливо посмеивались над ней подруги. Движения ее были неторопливы и точны, кроме того, у нее были круглые локти, смутно напоминавшие Оливеру о героине какого–то старинного русского романа. Ее можно было бы даже назвать красавицей: высокий лоб, правильные черты лица, если бы не глаза: стеклянные, чухонские. Муж у нее умер лет пять назад от неудачно проведенной аппендэктомии, с тех пор она жила одна.

Была она незлая, любила готовить, запасала на зиму грибы и варенья, в компании не чинилась и могла тяпнуть водки, причем изрядно. Еще на празднике у Антона ей стало ясно, что Оливер пьет, но она не испугалась, покойный муж тоже не всегда знал меру и, вдобавок, будучи под градусом, ко всем цеплялся – в гостях и даже на улице, а Оливер, похоже, был смирный – вон, выпил спирту и заснул за столом.

Оливер давно ничего не писал, но этого уже и не стыдился. Просто в гроте русской Венеры он надеялся скоротать остаток отпущенного времени. С Ниной ему стало покойно, он ничего не был ей должен, ни в чем перед нею не провинился, разве что оказался несостоятелен в известном смысле, но она на это не обиделась, пообещала откормить, отогреть, – и будет стоять как у молодого.

Также давно он перестал ходить в библиотеку, перестал готовиться к лекциям, все свободное время проводил у окна, из которого открывался вид на бескрайнюю плоскую равнину, ржаво–зеленую, болотистую, под низким дымным небом. Он смотрел на унылый этот пейзаж и думал, что для здоровья было бы полезно погулять, подышать свежим воздухом, но откровенно ленился.

Потом возвращалась с дежурства Нина, нагруженная авоськами с мясом, овощами, готовила еду, потом они ужинали, немножко выпивали и ложились спать.

По осени стали ездить за грибами. Нина вынимала из чулана ватники, старые мужнины брюки, резиновые сапоги. Долго ехали на электричке, поставив на колени большие плетеные корзины. Сходили где–то за Приозерском и брели в тумане, по колено в сиреневом, ни о чем уже Оливеру не напоминающем, вереске. Нина учила его разбираться в грибах, отличать съедобные от ядовитых, и где какие искать. Объясняла как всегда немногословно. Вообще, они много молчали. Нина обладала удивительной способностью чувствовать, когда ему хочется говорить, а когда нет. Рядом с ней он забывал о неудовлетворенных литературных амбициях, творческом бессилии, тщетности усилий изменить судьбу. Эмилия, кстати, тоже никогда не затрагивала в разговорах с ним эти болезненные темы, щадила его, но самое ее присутствие было мучительным, ибо слишком о многом напоминало. А Нина не просила рассказывать о прошлой жизни, может, стеснялась, а может, ей было до лампы, и он чувствовал себя рядом с ней так легко, что порой удивлялся: «Слушай, а ты случайно не англичанка? Не шотландского ли ты происхождения?» Она улыбалась: «Да нет, не слыхала, чтобы у нас в роду был кто–нибудь из ваших». «Отчего же мне так хорошо с тобой? – продолжал удивляться Оливер. – Пишется, не пишется – меня это больше не заботит! Я даже государства вашего, кажется, перестаю бояться…» Но тут он замолкал и начинал озираться. Холодная испарина проступала на лбу. Понимал Оливер, что все еще не избавился от другого, главного, страха, в котором, как в летаргическом сне, пребывал всю свою сознательную жизнь…

* * *

Но грянул, грянул год гибели! И очнулся, очнулся Оливер, но очнулся, увы, для только и только смерти!

В начале 60–х в Советском Союзе случился так называемый поэтический бум (boom) – появилось много молодых поэтов, которые выступали на стадионах, в домах культуры, в книжных магазинах и кафе с чтением своих произведений. Даже в школах на уроках литературы продвинутые учителя устраивали пятиминутки поэзии.

Вот в одну из таких школ (с английским уклоном) и был приглашен Оливер, – позвонили из ГОРОНО, попросили помочь юношеству, проявившему интерес к современной зарубежной поэзии, прогрессивной, разумеется.

В актовом зале, на фоне алого бархатного занавеса, перед доверчивой публикой, состоявшей, в основном, из девушек–старшеклассниц, Оливер привычно очернил модернистские течения, похвалил нескольких бездарных английских рифмоплетов–коммунистов.

После выступления рослая старшеклассница повязала на шею Оливера алый пионерский галстук.

Девушка была необыкновенно хороша даже для своих лет.

На правах безопасного для юношества старца Оливер коснулся пересохшими от внезапного волнения губами (так хотелось – зубами!) яблочной ея ланиты, поблагодарил за высокую честь быть причисленным к отряду юных ленинцев.