И прохаживались мимо, якобы разминая затекшие от сидения ноги, а сами косились в лист бумаги, над которым Оливер уже и озирался.

О нет, нет, будучи все же англичанами, они уважали право любого человека читать какую угодно книгу и пробовать себя в каком угодно виде творчества.

Но ведь первая мировая продолжалась. И передовицы призывали делиться на своих и чужих. А свои были, помимо того, что самые геройские, справедливые и гуманные, они, главное, были еще и понятные. С простительными человеческими слабостями (например, забулдоны ирландцы, скупердяи шотландцы), но – п о н я т н ы е.

Союзников, конечно, тоже приходилось принимать такими, какие есть. Все же они были не вовсе пропащие люди, ежели сражались вместе с англичанами супротив обчего врага. Французишек, презирая, терпели. Вечных крепостных русских – жалели.

А в палате чужим и непонятным был юнга. Он олицетворял собою тот неделимый остаток, который обременительно было удерживать в уме по прочтении передовицы.

Вот и прохаживались мимо его кровати, не умея придумать зацепку. Оливер уж решил, что пронесло. Сызнова склонился над листом бумаги.

– Эй, юнга, – спросили, вдруг окружив, – ты чего там все строчишь?

– Я пишу письмо, – ответил Оливер и покраснел. За недолгую пока жизнь он соврал только раз, когда устраивался на бриг «Уоллес», соврал, что никакой он не лорд, а сын простейшего рыбака Сэмюэла Джоулибоди и по причине материального неблагополучия отправлен на заработки. Теперь вынуждали врать вторично.

– Письмо полдня не пишут, – возразили. – Темнишь ты, парень.

Оливеру стало стыдно, и он честно признался:

– Я пишу стихотворение.

И выдвинул из–под одеяла гипсовую ногу – отбиваться.

–Так ты поэт? – спросили с облегчением в голосах. Сразу стало им ясно, что юнга просто безобидный мальчонка, просто с мачты упал. И заулыбались до ушей, и выстроились в очередь трепать его по плечу. А один даже и размечтался:

– Может, и про нас, про геройских солдатиков, стих напишешь? А, юнга? Может, получится?

Но другие, более проницательные, с горечью в голосах засомневались:

– Напишет, жди. Вона как смотрит. Мы ему, видишь ли, мешаем сосредоточиться. Да ну его. Пошли, ребята.

Но настал, настал день, когда, воодушевленный уверениями врачей, что задолго до свадьбы запрыгает как заяц, выписался Оливер из госпиталя и, опираясь на бесплатную тросточку, пришел в порт попрощаться с матросами брига «Уоллес». За полтора года службы все же к ним попривык.

Со слезами умиления смотрел с причала, как ходили они по палубе, держа перед собою развернутые газеты. Спотыкались, потому что не глядели под ноги. Было ветрено, газеты вырывались из рук, как альбатросы, но матросы крепко за них держались и, влекомые ветром, ускоряли шаг, а при сильных порывах вообще начинали бегать по палубе. И то и дело сталкивались лбами — газетный разворот заслонял видимость.

Как зачарованный, слушал звонкие биллиардные стуки.

Только собрался подняться по трапу, как произошло происшествие: отпихнув его, по трапу взбежал незнакомец.

И зашагал в толпе читающих туда и сюда, взад и вперед. Заложив руки за спину и задрав нос.

«Ну и нахал», – удивился Оливер.

А вслед за незнакомцем протопали по трапу – Оливер еле увернулся, чтобы не столкнули — два матроса с повязками комендантского патруля на рукавах.

Ну, протопали и протопали, – Оливеру и в голову не пришло задуматься: зачем?

Но по пятам за патрульными торопился еще и капрал! И, округлив оранжевые щеки, вдруг засвистел в длинный оловянный свисток!

Незнакомец, услышав свист, заметался меж палубных надстроек! Норовил нырнуть в люк!

Не тут–то было! Экипаж брига тоже отреагировал на свист!

«Это германский шпион! – разнеслось от бака до кормы. – Держи, лови шпиона!»

На глазах у изумленного Оливера увальни преобразились! Замелькали, как обезьяны! Откуда что взялось! Гикая и улюлюкая, окружили незнакомца, бледного и запыхавшегося!

И уже Оливер видел только спины, но догадался: лупят ногами!

И такое комически пронзительное «ай! ай!» раздавалось из эпицентра свалки, что у Оливера затряслись поджилки и перед глазами смерклось.

Избиение длилось минуты две, потом капрал снова свистнул.

Тогда спины раздвинулись, и патрульные поволокли полутруп по трапу и полутрупом этим так потеснили не успевшего посторониться Оливера (был в полуобмороке), что не удержался на нетвердых еще ногах и опрокинулся в черную ноябрьскую воду.

Был выловлен, в кубрике раздет и растерт. Принудили принять стакан джина. Были оживлены, хвастали тем, как мастерски провели подножку, как точненько попали шпиону кулаком в глаз.

Тут Оливера стошнило.

Матросы засмеялись и пожелали ему полного выздоровления.

– Но ты уж извини, – сказали, – не получится из тебя путнего моряка. Возвращайся рыбачить в Нортумберленд свой захолустный.

Оливер не обиделся. Он так и намеревался поступить. В смысле – вернуться. Но не рыбачить, разумеется.

Поезд на Бервик отправлялся утром. Оливер до сумерек осматривал Эдинбургский замок и заключил справедливо: свой собственный, сколь бы мал ни был, все равно лучше. Потому что свой. Собственный.

Но эпизод с избиением шпиона продолжал потрясать, поджилки продолжали подрагивать, а разочарование в людях укрепляться.

Но и морозец пробирал одетого лишь в парусиновую куртку, лишь в парусиновые штаны. Шустро ковылять покамест не научился, поэтому перестал трястись от стресса, затрясся от холода.

Эдинбург ближе к ночи не зажег огней – жители опасались налета германских цеппелинов. Полицейские слепили прохожих вспышками ручных фонариков.

На вокзале Ваверлей приткнуться было негде – солдаты сразу трех полков — Лестерского, Чеширского и Ноттингемширского – выгрузились из эшелона и ждали отправки в порт. Бродили в обнимку, пили из манерок, горланили, дрыхли на лавках.

А на перроне подскочил к Оливеру человечек в котелке и очках. Закричал с акцентом:

«Товарищ, в России революция! Царь отрекся от престола! Над Невою развевается красное знамя! Дождались, товарищ!»

Лез обниматься, хотя алкоголем от него не пахло. Был смугл, бородат, с черными кудряшками и большим горбатым носом.

«Я русский политический эмигрант! – восторженно объяснял человечек. – И немедленно, слышите, немедленно возвращаюсь на родину!»

У Оливера зуб не попадал на зуб. Досадливо отмахнулся от будущего согражданина.

* * *

Из дневника переводчика

Нет, мне точно пора завязывать с пьянкой. На определенном этапе употребления я становлюсь уже социально опасным. Вот, например, что я натворил вчера на свадьбе у Левки Левина – это же вспомнить страшно. Натворил, конечно, не по своей воле, но кто, кто мне поверит, что во всем случившемся виноваты финики? А ведь я на эту свадьбу собирался с очень большой неохотой, и предполагал сделать оттуда ноги как можно раньше, словно чувствовал, что ничего хорошего меня там не ждет… Да и приглашен–то был просто из вежливости, так сказать, заодно…

Впрочем, буду рассказывать по порядку, то есть начиная с того дня, когда я после долгого перерыва снова появился у Савушкиных. Дело в том, что я, действительно испуганный предупреждением начальника цеха (и очередным наскоком загадочного мужика в автобусе), думал–думал да и решился проведать старых друзей, дабы тем самым избыть позорный свой страх. Дескать, пусть не радуется гебуха или кто там диссидентами занимается…

И вот я пришел к Савушкиным, и почему–то гостей в тот вечер у них почти не было (два–три волосатика в очечках), мы на удивление мирно стали пить чай (даже не вино!), и вдруг прибежал Левка Левин и пригласил всех нас на свадьбу.

Этот Левка учился когда–то в параллельном классе, с младых ногтей фарцевал, перепродавал импортные шмотки и, в общем, никому из нашей компании (за исключением разве что Генки) интересен не был. Мы ему, впрочем, тоже. И вдруг он узнал, что Федосей встречается с иностранцами, печатается за бугром… Не знаю, какие выгоды он углядел для себя в знакомстве с опальным поэтом, вероятнее всего, сказалось свойственное фарцовщикам низкопоклонство перед Западом: мол, если Федосея признали там, значит, парень действительно чего–то стоит. Как бы то ни было, Левка зачастил к Савушкиным, причем появлялся всегда с бутылкой виски или дорогого коньяка, или какой–нибудь книжкой из «Березки».