Мы достаем бабушкины серебряные ложки, столовый сервиз с золотой каемочкой, зеленое фаянсовое блюдо для хлеба. Ну и пусть на первое будут щи из «хряпы» — сорной капусты, а на второе горькая пшенная сечка без масла — зато вид у нашей воскресной застолицы нарядный.
Папа благополучно возвращается. Он долго не может согреться и отдышаться. Наконец, «хряпа», разбавленная водой, разлита по белоснежным тарелкам.
Тррах!!! Лихо брякаются об пол разбитые стекла. В комнату с силой врывается холодный ветер. Папа отброшен к стене, мама уткнулась лицом в скатерть, а я, судорожно прижимая к себе блюдо с хлебом, лежу ничком у двери. Мы как будто парализованы, ни шелохнуться, ни слова вымолвить не можем…
Снаряд угодил под самые наши окна. Но мы живы — опять «Тамбурин» Рамо!
Метель в комнате
Окно похоже на разинутую акулью пасть. Оно ощерилось редкими острыми зубами-осколками, которые хищно поблескивают по краям рамы. Пасть обдает нас ледяным дыханием. Надо срочно что-то решать. Переночевать у соседей? И завтра вставить стекла? Но где найти в блокадном городе стекольщика? Перед такими житейскими заботами мои родители обычно встают в тупик. Да и соседей тревожить неловко, у них, конечно, и у самих стекла вылетели.
Остается одно: искать прибежище у дяди Саши. «Площадь» у него пустует — сам он на военном положении. Самое обидное, что этот папин младший брат живет на Большой Московской, недалеко от Невского. На поход в те края отец уже потратил сегодня весь день… Но что поделаешь? Собираем самое необходимое. Я понесу энзе. Папа — скрипку. Мама предусмотрительно увязывает в узел наши лыжные костюмы. По традиции присаживаемся перед уходом и молчим. По комнате гуляет легкая метель, занося снегом черепки парадного сервиза…
Сидение затягивается — словно мы предчувствуем, что покидаем свой дом надолго…
Много часов длится наш «пеший переход» по заиндевевшему безлюдному городу, мимо слепых зданий, обложенных у подножий высокими конусами сугробов. Уже когда добрели до застывшей Невы, мама вспомнила, что забыла выключить электрический чайник. Пришлось возвращаться, потом снова идти, идти, идти…
У камина
Дяди-Сашина «площадь», ключ от которой, подозрительно оглядев нас, выдала нам соседка, — настоящий необитаемый остров. Нога человека не ступала здесь очень давно. Скудная мебель — стол, никелированная кровать, кушетка с продранными валиками — покрыты слоем дремучей пыли. Гора немытой посуды с окаменевшими остатками пищи. Звонкая стужа.
— Ура! — кричу я. — Мы робинзоны! Скорей к пещере! Добудем огонь!
Добудем огонь… Легко сказать! Мама в ужасе глядит на то, что я назвала пещерой, — великолепный мраморный камин, единственное украшение комнаты. За его чугунной решеткой зияет бездонный провал. Чем натопить такую прорву? Как будем жить? Дров у дяди Саши, конечно, и в помине нет. Их вообще ни у кого нет — и на Васильевском-то мы уже мерзли.
— А, — машет рукой папа, — на мою ответственность!
В камин летят стул, какая-то этажерка, кипа журналов.
В трубе дико завывает, пламя с чудовищной быстротой уносится вверх, а тепла — никакого.
Но все же огонь добыт, крыша есть. К утру общими усилиями «площадь» приобретает более или менее обжитой вид. И у меня даже есть любимый угол — на кушетке, возле узкого окна. Там брошена пропахшая нафталином дядина медвежья доха. Под шкурой тепло, как в берлоге. Если запастись интересной книгой, можно, пожалуй, и совсем не вылезать отсюда.
Знакомство
— Здрасьте! Знакомиться будем? Зинаида Павловна, ваша соседка… Мы уже виделись…
Вынырнув из своего «медвежьего угла», я вижу в дверях «даму». У нее высокие фетровые боты, крашеные губы сердечком и шляпа. Кроме того — холеное напудренное лицо с двойным подбородком, руки в кольцах. И на шее ажурный платок.
Мы тоже в пальто и в платках, да еще в лыжных костюмах, которые не снимаем и ночью. Камин сожрал в доме все деревянное, кроме стола, а холод по-прежнему лютый.
Гостья уверенно закуривает и заводит разговоры.
— Скучаю, скучаю… Муж на фронте. И в театр сходить не с кем.
Пойдемте, Олечка, со мной — у меня два билета в оперетку. «Продавец птиц».
Там, знаете ли, ставят очень недурно.
«Какой сейчас может быть театр? — думаю я. — В такой-то мороз и обстрелы…» Но мама оживляется.
— Да, да, они молодцы, продолжают играть, наши институтские тоже ходили. Я бы с удовольствием, но ведь мне здесь не во что одеться… Вот, видите, в лыжном костюме…
Знакомство завязано. Нас приглашают заглянуть вечером на чай. Отлично!
Я ликую и делаю на кушетке «кувырок».
Скоро мы уже знаем всех обитателей дяди-Сашиной квартиры. Квартира большущая (бывшая «буржуазная», ныне коммунальная), в Ленинграде много таких. Прямо из пустой передней, где со стен свисают клочки грязных обоев, узкий, как противотанковая щель, коридор ведет в темную неизвестность. В глубине ее есть какие-то неведомые двери, а в самом конце — закопченная, с наплывами на окнах, кухня. В ней никогда никто не бывает, не готовит. Пройти по коридору для меня — сущая пытка. Если надо сбегать в уборную, я, зажмурив глаза, бросаюсь в него, как в бездну. Лечу стрелой, с замирающим сердцем, ушибаюсь о дверные ручки. Будь моя воля, я использовала бы стоящее в комнате помойное ведро, но мама в таких вопросах неумолима.
Есть в квартире и еще люди.
Два раза в день к нам заглядывает маленькая бледная старушка. На ней жакетик с рыжей лисой, поголубевшей от времени, и мятая соломенная шляпка.
Нос густо, сизо напудрен. Старушка держит в руках эмалированную кружечку и несмело задает маме один и тот же неизменный вопрос:
— Ольга Сергеевна, голубчик, я сырой воды выпила… Как вы полагаете, я от этого не умру? Не умру ведь, а?
…Через месяц она умерла.
Но не от сырой воды, а от голода. И неделю лежала в своей комнате, все в той же лисьей кацавеечке и шляпке. Не могли достать гроб…
Еще есть в квартире научная семья. Доцент Раппапорт и доцентша Раппапорт. У них дочка — Валерия. Про нее мне Зинаида Павловна сказала:
— У Лерки ножка будет — сорокового размера.
Мне представляется маленькая девочка с длинными, вострыми, как лыжи, ступнями. Но я ее так ни разу и не видела. Раппапортов вообще никто не видел. Как они проникали в дом, когда выходили — это для всех было загадкой.
В двух смежных комнатушках ютилась орава ребятишек. Отец и мать, отупевшие от недоедания, хоронили их одного за другим.
Я не слышала, чтобы кто-нибудь из них плакал.
Долгие-долгие дни
В ту страшную зиму дни мне казались нескончаемо долгими.
На завтрак — стакан кипятку и крошечный кусочек хлеба.
— Вы скоро придете? — безнадежный вопрос к родителям.
— Постараемся как можно скорее…
У мамы новый наряд, который достал дядя Саша, — толстые ватные брюки-галифе и стеганая ватная куртка. На ногах — чуни, самодельно сшитые из клочка овчины. Туалет венчает байковая ушанка. В таком виде мама, взяв портфель, ежедневно ходит в свой институт истории театра и музыки.
Итак, они ушли. В первые полчаса я развиваю бурную деятельность. Двери баррикадирую столом и диванными валиками. Помойное ведро — поближе к моему углу (мама-то на работе!). Что почитаем? «Трех мушкетеров»! И р-раз — под шубу!
С тех пор, как я научилась запоем читать, мои страхи стали разнообразнее и обрели конкретное воплощение. Не только КОГО-ТО — я боюсь Вия, Леди Макбет, Баскервильскую собаку, Джона Сильвера и даже загадочного доброго капитана Немо. Бомбежки и обстрелы меня давно уже не страшат. Я лишь поглубже зарываюсь в пыльный медвежий мех, чтобы не слышать грохота и свиста. Впрочем, наученная некоторым опытом, я уже знаю, что если просвистело и прогрохотало — значит пронесло.
Некоторое время я погружена в книгу. Затем, застряв на описании какой-нибудь трапезы, мечтаю. Вот я в унынии бреду по улице.