— Откуда ты возьмешь деньги? — спросила она зачем-то. Это означало «да, я согласна».
Она не могла отказать, в этом было все дело. Она показала мне живой пример отчаянной, жертвенной любви, которая не останавливается ни перед чем.
Я промолчал, мне не очень то хотелось говорить ей правду.
Я чувствовал себя неблагодарной сволочью, не способной отплатить ей за все, что она сделала для меня и еще готова была сделать.
— И ради чего все это?
Я опустил голову, засмущался, как мальчишка. Мне неловко было признаваться.
— Ради женщины.
Мама улыбнулась и погладила меня по волосам, как когда-то в детстве с грустной нежностью. Ей не нужно было объяснять, что я не уйду отсюда, не добившись своего. Она сама воспитала меня таким, о чем, пожалуй, сейчас пожалела. Впрочем… Может быть она гордилась мной? Ну хоть немного? Я никогда не подавал ей поводов для гордости, ничего не добился в жизни, никем не стал, но этот поступок мне казался достойным уважения.
Ведь она поступала точно также когда-то. Шла на пролом, жертвовала тем, что у нее было, приносила людские жертвы, ступала по костям и углям. Ради меня. Ничего она не желала так отчаянно и страстно, кроме моего счастья.
— Ты будешь единственным человеком, кто будет знать о том, что я жив, — тихо заговорил я, словно оправдываясь, — у меня будет другое имя. Другой паспорт. И, следовательно, другая жизнь…
— А Лида?
Зачем она спросила про нее, зачем! Она сама вынудила меня солгать. Я ведь не хотел этого!
— Нет.
Мама покивала головой с понимающим видом, встала и отошла к окну. Тусклый свет с улицы очертил контуры ее силуэта. Только волосы серебрились, как снег.
Моя снежная королева с теплым сердцем.
— И как же теперь мне называть тебя? — в ее голосе звучала ирония, оттененная нотками печали. Она приняла все, как должное. Она не собиралась меня отговаривать или останавливать. Все уже было решено. После некоторой паузы она уточнила зачем-то. — Как твое новое имя?
— Богдан.
Глава седьмая
В последние годы, приходя домой, я чувствовал себя солдатом, вернувшимся с войны. В родительской квартире всегда было тепло, уютно и спокойно, чувствовалось тепло домашнего очага, которого мне так не хватало в моей пустой мрачноватой однушке на другом конце города. Кто-то мог гордо назвать это «взрослая жизнь», но я не понаслышке знал, что под этими громкими и исполненными пафоса словами скрывается совсем другое, гадкое и скользкое, которое никто не любит произносить вслух — «одиночество». Я был деревом, оторванным от собственных корней, к которым я так стремился. Мать не хотела выставлять меня прочь, хотя и хотела подарить мне зыбкую иллюзию самостоятельности, это была инициатива отца. Он никогда не любил меня. Как она не любила Лиду. Или любила, но как-то так, как лучше и вовсе не любить.
Поэтому я любил Лиду за двоих, а порой и за троих — отец вообще не особенно то был способен на теплые чувства к собственным детям.
Чай в чашке практически остыл и сахара в нем оказалось слишком много. Я печально смотрел в его черную гущу и думал, что сегодня я ощущаю теплоту домашнего уюта не так остро. Что-то отравляло мое впечатление о родном доме, вероятнее обстоятельства.
В этот раз я приехал не по своей воле.
Мама ходила туда-сюда в тесном пространстве кухни, умело дефилируя между стульями и кухонным гарнитуром, словно занималась этим всю жизнь. Глаза ее лихорадочно блестели.
В конце-концов это надоело ей, и она остановилась у окна, заламывая руки. В тусклом холодном свете с улицы ее лицо казалось вечно юным и таинственным, как у валькирии или какой-нибудь скандинавской королевы. Мы с Лидой от нее получили эту поразительную северную красоту. От отца нам почти ничего не досталось, только глаза у Лиды, что все-таки заставляло меня сомневаться в отцовстве святого духа в ее случае.
— Я была хорошей матерью для тебя, — заговорила наконец-то мама, — но плохой для Лиды. Я виновата во всем, что произошло с ней…
Каждый из нас одинаково сильно винил себя в произошедшем. Только непосредственные виновники и чувствовали себя безгрешными, беспечно наслаждаясь жизнью, нормальной жизнью, которую они отняли у моей сестры. И у нас всех. Вместе со сном, спокойствием и верой в светлое будущее.
Но мы не сдадимся. Ведь, правда, мама? Никто не сломает нас, никакие обстоятельства. Ты только и делала, что доказывала это всю жизнь. Настала моя очередь.
— Я не могу помочь ей, — продолжала мама, — но можешь помочь ты…
Я опустил глаза, мне не хотелось встречаться с ней взглядом, я сделал вид, что с интересом изучаю кружку, стоявшую на столе. За годы я знал на ней каждую трещинку, мог с закрытыми глазами нарисовать ее. Как и все в этой квартире.
— Ты понимаешь, о чем ты меня просишь? — на всякий случай спросил я.
— Я понимаю, — спокойно сказала мама. Мы немного помолчали. Она снова принялась расхаживать туда-сюда, чтобы успокоиться.
Я всегда знал, что она о чем-то догадывается, но я не думал, что она сама… сама велит мне сделать то, что я сам считал мерзостью. Это действительно гадко. Это противоестественно и страшно. Но в борьбе все способы хороши, а сейчас мы ступали на опасную тропу войны с врагом сильным, коварным и безжалостным. На кону была жизнь Лиды.
Речь шла не нарушении моих и вообще человеческих моральных принципов. Речь шла о спасении моей сестры, любой ценой, любыми жертвами. Я слишком любил ее, чтобы сказать нет. Но мне нужно было время, чтобы как-то подготовить себя к тому, что я собираюсь совершить.
— Вы всегда были очень близки, — полушепотом продолжала мама, — она не станет слушать никого другого. Даже сейчас твой авторитет, да что там, очень важен… Ну, ты сам понимаешь… Она же любит тебя.
Я кивнул.
— Не как брата.
Мне почему-то было очень совестно произносить слово «инцест» в присутствии матери, казалось, что я оскорблю ее выплюнув эту правду. Но бежать от нее дальше уже было некуда. Мы оказались загнанными в тупик. Выхода не было. Выхода никогда нет.
Я где-то слышал такую фразу:
Если Бог закрывает двери, то он открывает окно.
Значит, нужно прыгать. Хотя в бога я не очень то верил из-за отца, он все в нас воспитывал такой бравый коммунистический настрой, высмеивая религию. Что-то такое было в моей душе, но инстинктивное, языческое, первобытное, как у дикаря из какого-нибудь африканского племени, который понимает, что мир кто-то создал, но знать не знает кто и поклоняется деревянным идолам. Эти идолы очень плохо смотрели на то, что мы с матерью задумали, но сейчас было не время интересоваться их мнением. Счет шел на дни, на часы, на минуты.
Наркоманы не живут долго.
— Делай, что угодно, только спаси ее, — взмолилась мать, она вдруг бросилась ко мне и схватила меня за руки, глаза ее были полны слез, она затвердила горячо и часто, — спаси ее, спаси, спаси! Только ты можешь сделать это…
Я не был уверен в том, что могу, но должен был сделать все, что в моих силах. Абсолютно все. Никаких исключений.
— Я спасу ее, — пообещал я. Руки у матери обжигали своим арктическим холодом, от которого мне сразу же стало неуютно и зябко. Мне захотелось убежать и спрятаться, чтобы не видеть ее обезумивших глаз, этой квартиры, на глазах угасающей Лиды…
Мама кивнула, отступила и опустилась на стул, было заметно, что у нее подкашиваются ноги. Ее сжигало изнутри чувство вины перед Лидой, которую она измучила своей строгостью, своей требовательностью, которые, тем не менее, не помешали ей связаться с дурной компанией и стать наркоманкой, передо мной, за то, что она толкала меня на чудовищное преступление, ради исправления собственных ошибок.
Я шел на него с такой готовностью, словно ждал этого все эти долгие годы! Как будто я только и ждал, пока моя родная мать сама прикажет мне трахнуть свою младшую сестру, ради ее же блага, конечно.
Меня захлестнула волна отвращения к себе. Я никогда не ненавидел себя так сильно, не желал так яростно самоуничтожения.