Изменить стиль страницы

Но Лида боялась их, я без труда прочитал это в ее больших чутких глазах. Этот страх был неосознанный, инстинктивный, ей самой по большей части не понятный. Она ведь тянулась к своим сверстникам всеми фибрами своей маленькой души.

Подойдя ближе, я заметил тусклые следы от слез на ее лице.

— Прости, что пришлось меня ждать, — сказал я, обнял и забрал у нее тяжелый ранец, — меня задержали на последней паре…

Лида кивнула и уныло побрела рядом со мной к воротам.

Она заметно оживилась, как только мы покинули школьный двор, как будто выпорхнула на свободу из душной клетки.

Я все ждал, что она сама мне расскажет, но она молчала. Я пытался вспомнить, был ли я в ее возрасте скрытным, но прошло уже больше десяти лет, и все воспоминания о том времени окутывал вязкий белый туман. Мне почему-то казалось, что мы похожи с ней, хотя я догадывался, что это не так. Я ничего не скрывал, по крайней мере от матери. Я ее безумно тогда любил, как и она меня. А Лида ее боялась, потому что вся любовь и нежность достались мне, а ей — только строгость.

— У тебя все хорошо? — не удержался я.

— Хорошо, — слабо пропищала Лида. Она все это время смотрела себе под ноги, стараясь не наступать новыми красными сапожками в грязные лужи, опять же остерегаясь гнева родителей. Если она их испачкает, мама опять будет недовольно.

У нас как будто были разные матери!

Я остановился и Лиду заставил остановиться, присел перед ней на корточки и внимательно посмотрел в ее глаза.

— Послушай, — вкрадчиво заговорил я, — я знаю, что мама тебя все время ругает, но я же не буду тебя ругать. Ты можешь мне все рассказывать.

— Все-все-все? — недоверчиво переспросила Лида, склонив голову на бок. Шапка совсем сползла ей на глаза.

— Все-все-все, — подтвердил я.

Она немного подумала, нервно вращая глазами и кусая обветренные губы, а потом все-таки решилась.

— Я не хочу ходить в эту школу, — выдала девочка.

Мне уже страшно было дальше спрашивать, что там произошло, но я все-таки спросил.

— Меня все обижают… — плаксиво затараторила Лида и дальше заговорила быстро и очень эмоционально, я с трудом вообще различал в этом хаотичном потоке какие-то определенные фразы, — Сидоров мой ранец кинул… Петров меня дурой назвал! Никто со мной не хочет дружить… никто… — она вдруг замолкла. Щеки ее раскраснелись, глаза блестели как-то лихорадочно. А потом она набрала в легкие побольше воздуха и тихо, совершенно спокойно сказала, — а Светку Гусеву все любят. Я хочу быть ей.

Мне показалось тогда, что это немного ненормально, когда семилетняя девочка говорит такое, но в нашей семье у всех были разные странности. Не мне удивляться этому! Особенно учитывая то огромное влияние, которое я оказывал на нее.

Нужно признаться себе: я ведь думал так. Думал так не раз, не однажды, а с потрясающей регулярностью в разные периоды своей жизни. Но я не хотел, чтобы она тоже жила с этим. Она не должна чувствовать себя виноватой за то, что она — это она.

— Лида, — серьезно начал я, — я сам поищу тебе другую школу и уговорю маму, но ты должна понять одну вещь. И пообещать мне кое-что. Никогда, слышишь, никогда? Ты не должна хотеть стать другим человеком. Ты — это ты и быть собой, это прекрасно, запомни это. Никакая Света-Маша-Глаша или кто бы то ни было, не может с тобой сравниться. Ты лучше их всех, ты уникальна и удивительна. Однажды ты поймешь это.

И зачем я все это ей говорю? Едва ли она сможет понять это, она еще слишком мала. Но как иначе я могу помешать ей повторить мои ошибки? Как иначе я могу спасти ее? От неизбежного. От неисправимого.

Что будет с ней потом, если уже сейчас, когда она еще совсем ребенок, она уже стала жертвой людского непонимания? Что будет, когда ее Петрову и Сидорову исполнится лет пятнадцать или шестнадцать? Мне страшно думать об этом.

Они уничтожат ее, растопчут, если она не будет такой же, как они, или… если не научится им противостоять. Я не всегда смогу быть рядом с ней. Я не смогу защитить ее. Однажды ее сверстники станут здоровенными абмалами, которых уже не напугаешь местью старшего брата. Их ничем не напугаешь.

— Хорошо… — заторможено пробормотала Лида, сделав вид, что она все поняла и ей не нужно повторять дважды. Хорошая, послушная девочка. Я улыбнулся ей, старательно скрывая гримасу отчаяния, исказившую мое лицо от понимания того, что я ничего не смогу сделать.

Я ничего не смогу сделать.

Я не смогу ее спасти. Это дураку понятно.

И я не смог.

Февраль встречал нас аскетическим холодом. На улицах стоял невозможный гололед, прогулки по которому угрожали жизни. Мороз плел на стеклах узоры и они запотевали, потому что в комнате было тепло. Топили хорошо, но меня это не спасало, я все равно старался держаться поближе к батарее.

От холода меняются запахи, меняются еще и голоса, поэтому я не узнавал свой собственный.

— Пожалуйста, присядь, — сказал я.

Мама с готовностью кивнула и опустилась на диван. Я продолжал стоять у окна, не взирая на сквозняки, из-за которых у меня коченели пальцы.

В отражении я следил, как она расправляет изящной рукой свои длинные и до сих пор сильные светлые волосы. Из-за седины их цвет стал более холодным, пепельным, как у снежной королевы. Если бы я не помнил тепла ее рук, я был бы уверен, что она самая настоящая снежная королева. Ее сердце напоминало осколок сияющего льда, в лучах света которого все бриллианты мира казались бесполезными камушками. Не знаю, любила ли она кого-нибудь раньше, но на моей памяти она всегда оставалась беспристрастной. Порой я винил себя в этом, потому что вся ее любовь, нежность и теплота принадлежали мне.

Она и сейчас любила меня также сильно, но не подавала и вида, не способная принять тот факт, что я уже не ребенок.

— Что-то случилось? — спросила женщина, склонив голову на бок. Со временем ее красота стала только утонченнее и изящнее, как у античной статуи. Красота эта сквозила через каждое ее движение, через каждый легкий поворот головы, каждый взгляд.

Порой мне нравилось просто наблюдать за ней.

— Нет-нет… — я покачал головой.

— С Лидой все хорошо? — недоверчиво уточнила она.

— Да, все хорошо, — подтвердил я, — но мне нужно очень серьезно поговорить с тобой.

Мама напряглась и нахмурилась. Все это настораживало ее, было заметно, что мысленно она торопит меня и просит побыстрее приступить к делу.

— Я никогда ни о чем не просил тебя, — неуверенно начал я и собственный голос показался мне чужим, каким-то смешным, слабым и совсем мальчишеским, — но сейчас я вынужден. Никто, кроме тебя не сможет мне помочь…

Она напряженно молчала. Я не выдержал, опустился перед ней на колени и схватил ее мягкие руки, покрытые тонкой сеточкой морщин.

— Мама, подари мне новую жизнь.

Эти слова прозвучали глупо, нелепо, гротескно, безумно, но она догадалась, о чем я говорю. Она всегда меня понимала.

— Только ты можешь это сделать, — продолжал я, — ты должна будешь сказать всем, что я мертв, устроить похороны с пустым гробом. Я дам тебе денег на это, свидетельство о смерти и заключение экспертизы я достану… — все это время она слушала меня очень внимательно.

— Ты с ума сошел? — оборвала она. Это означало «нет», хотя глаза ее говорили «да» и были полны понимания.

Ветер выл за окном, путая мои мысли. Заледенелые ветви дерева клонились к земле, тихонько перезваниваясь между собой, словно маленькие серебряные колокольчики. Весь мир как будто замер в предчувствии чего-то важного, особенного.

Что же будет, если она не согласиться? Что же будет! — оторопело думал я. В эту минуту я очень сильно сожалел о том, что отец воспитал меня атеистом. Мне бы хотелось поверить в кого-нибудь, кто бы мог услышать мои мольбы и сжалиться. Но некого, некого мне было звать на помощь. Я был убежден — мы одиноки и беспомощны в этом мире. Мы сами творим собственную судьбу, я научился этому у мамы. Она демонстрировала мне то, как человек должен сражаться за то, во что он верит. Она научила меня не бояться никаких преград на своем пути. И я не боялся. Сейчас мне было совсем не страшно.