Уже за длинными рядами поминальных столов, загнутыми буквой «п», где произносились помпезные речи, Павел опять-таки вспомнил странного незнакомца. Ещё раз возникло чувство, что он его уже где-то видел, но эта чёрная завёрнутость, позволявшая увидеть только общие очертания лица, да и то не полностью, не давала определить, где и при каких обстоятельствах. Возможно, думал Павел, это эффект ложной памяти. У многих так бывает, происходящее в настоящий момент отчётливо определяется как уже бывшее. Снова пришла на ум фотография Георгия Зарайского, но на этот раз он неожиданно для самого себя смог найти нужную ассоциацию. Вспомнилось утреннее застолье в гостинице Ханты-Мансийска, мудрый Егорыч во главе и галдящие иностранцы. И только один — молчаливый и подчёркнуто серьёзный. Он то и был очень и очень похож на Зарайского. Стоило, наверное, сказать об этом Вере, но, разумеется, не сейчас. А пока шло время, впечатление от схожести уступало место сомнениям и мыслям об излишней мнительности. Мало ли похожих людей? Тем более что о полном сходстве речи не шло.
Ночевать пришлось в квартире генерала. Словцову постелили на кожаном диване в кабинете Михаила Ивановича. Засыпая, он поймал себя на мысли, что предпочёл бы даже эту ночь провести с Верой. Хотел убедить себя, что ему стыдно перед покойным генералом, перед убитой горем Варварой Семёновной, но ничего не мог поделать. Тяга к Вере была сильнее теней смерти. Она была сравнима с цунами, которому, в сущности, всё равно, куда, как и когда направляется его бешеная сила. Ворочаясь на генеральском раритете, Павел мысленно ругал себя за безвозвратно утраченную в пьяном угаре ночь прошлую. В который раз давал себе слово, больше не прикасаться к алкоголю. Предстояло ещё пережить девять, а может и сорок дней в этом доме. Как уж решит Вера. «Зачем я здесь? — снова и снова спрашивал он себя. — Как нынче быстро несётся жизнь, и как неожиданно наступает смерть». А когда сон всё же начал налипать на веки, в кабинет вдруг пришла Вера. Но пришла явно не для того, чтобы броситься в его объятья, а просто села на край и тихо сказала:
— Мама, наконец-то, уснула. Я напоила её пустырником. А самой как-то холодно и жутко. Можно я у тебя посижу?
«Можно и полежать», хотел ответить Павел, но предусмотрительно сдержался. Страсть вдруг сама уступила место нежности. Он молча взял её руку в свои ладони. Она оказалась холодной, точно Вера пришла с улицы, и он стал согревать её губами и дыханием.
— Тебе надо завтра позвонить Веронике. Обязательно. Главное, чтобы она была счастлива, разве это для тебя неважно?
— Важно, — согласился Павел, — я и сам не умею злиться долго.
— Она в тот вечер сказала мне, что ты продолжаешь жить в том времени, которое не вернуть. И её хочешь поселить там же…
Павел приподнялся на локтях.
— Знаешь, у Станислава Куняева есть стихотворение, написанное ещё в конце восьмидесятых, наверное, оно применимо ко всем нам, таким, как я, — он наморщил лоб, вспоминая, и приглушённо, но с жёстким холодом в голосе продекламировал:
Вера посмотрела на Павла с едва уловимым сожалением, погладила его по лицу.
— Ты много стихов знаешь наизусть?
— Много. Я же высокооплачиваемый работник разговорного жанра. А если серьёзно — работа была такая. Любить русскую поэзию. Я динозавр. Скоро мы вымрем. Только, думаю, и России после этого недолго останется. У него же есть такое стихотворение:
— Если я не найду под губами твоего плеча, то меня уже не будет волновать вселенская пустота вокруг, — прошептала Вера, клонясь к плечу Павла.
— Знаешь, в романе я предпочёл бы максимально отложить близость главных героев куда подальше, дабы тянуть читателя вдоль по Питерской, а в реальности у нас получилась вспышка, всполох, замыкание. Странно, но я горю, сгораю с удовольствием и мне абсолютно наплевать на всё, если в этом, во всём нет тебя. Мне самому себе хочется сказать: так не бывает. И я боюсь спугнуть то, что мы иногда называем счастьем.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Джордж Истмен смотрел в зеркало. Оттуда на него невозмутимо взирал безупречный английский джентльмен. Сорокалетний, слегка седоватый, с цепким взглядом неприсущих мужскому полу зелёных глаз и этакой непрошибаемостью в выражении лица. «Надо было выброситься из жизни, как из окна, иначе не в первый, так во второй раз или с третьей попытки выбросили бы меня», подумал на английском языке Джордж Истмен, пытаясь разглядеть собственное прошлое в собственном отражении. Отражение было беспристрастно. Он столько лет работал над этим отражением, что мог бы гордится им, его достижениями, его безупречному английскому, позволяющему легко перепрыгивать с одного лондонского диалекта на другой, отчего его легко принимали за своего в любых кругах.
— Но неужели я опоздал? — спросил себя Джордж на русском языке с лёгким акцентом и замолчал, вслушиваясь в послезвучание речи, языка, которым не пользовался принципиально в течение восьми лет.
Подданный Её Величества, гражданин Соединённого Королевства, в полностью вычеркнутом прошлом — Георгий Зарайский стоял перед зеркалом и не мог определить кого в нём больше: собственно Зарайского или Джорджа Истмена? Зато отец сразу определил. Ни Джордж Истмен, ни Георгий Зарайский не знали, как теперь относится к собственному неосмотрительному поступку. Кто бы мог подумать, что сердце отца не выдержит явления покойного сына? Не столько даже явления, сколько — нескольких слов, высказанных сыном хладнокровно и взвешенно. Столько лет репетировал эти фразы… Сердце, на которое он никогда не жаловался. Стальное сердце русского разведчика не было готово к тому, что у него сын англичанин? И пришлось уходить из подъезда, как преступник с места преступления. Это был уже второй поступок, который не давал ему покоя.