Потом учитель Зелигман взобрался на каменный бортик фонтана. Он выглядел обеспокоенным и взволнованным, но голос его звучал так же ясно, как в классе, когда он читал ученикам книги. Он начал по-французски: «Друзья! Друзья мои… Послушайте меня». Гомон на площади смолк, люди, которые уже уходили, поставили чемоданы на землю, чтобы послушать. И тогда, тем же ясным и звучным голосом, которым читал в классе басню Лафонтена «Мор зверей» или отрывки из «Нана» Золя, он прочел стихи, навсегда запечатлевшиеся в памяти Эстер, — прочел медленно, точно это были слова молитвы, и лишь много позже Эстер узнала, что написал их поэт Хаим Нахман Бялик:

Был извилистым путь моего бытия,
Но лишь грусть и страданье на нем встретил я,
И утрачена в Будущем мире доля моя [4].

Рядом с Эстер молча плакала Элизабет. Ее плечи вздрагивали от рыданий, лицо застыло в гримасе, и это, думала Эстер, было ужаснее всех громов и криков на свете. Она изо всех сил обняла мать, прижала к себе, пытаясь заглушить ее рыдания, как успокаивают обычно детей.

Люди уже двинулись по площади вверх, мимо фонтана, откуда смотрел на них учитель Зелигман. Мужчины шли впереди, следом женщины, старики и дети. Длинная колонна в черно-серых тонах под палящим солнцем походила на похоронную процессию.

У гостиницы Эстер высмотрела фигуру господина Ферна, незаметной тенью мелькнувшую под платанами. Кривоногий, в длинной пыльно-серой куртке с оттопыренными карманами, в кепке, с острой бородкой, он смахивал на кладбищенского сторожа, наблюдающего издали за чужими похоронами. Несмотря на слезы матери и сжимавшую горло тревогу, при виде господина Ферна Эстер едва не рассмеялась. Ей вспомнилось, как он прятался, когда итальянские солдаты несли, потряхивая на ухабах, его пианино. Она подбежала к нему, взяла за руку. Старик смотрел на нее, будто не узнавая. Он качал головой, подергивал своей смешной бородкой и бормотал: «Нет, нет, вы уходите, уходите все, а я не могу, я останусь. Куда мне в горы?» Эстер изо всех сил сжала его руку, ничего не видя от подступавших слез. «Но ведь скоро придут немцы, вы должны уйти с нами». Господин Ферн все провожал взглядом людей, уходивших с площади. «Нет». Он говорил тихо, почти шепотом. «Нет. Что они мне сделают, такой старой развалине?» Потом он поцеловал Эстер — один короткий, быстрый поцелуй — и отступил на шаг. «Теперь прощай. Прощай». Эстер бегом вернулась к матери, и они пошли вслед за остальными по улице в горку. Эстер еще раз обернулась, но не увидела господина Ферна. Он, видно, вернулся домой, на виллу, в полутемную кухню, к своему пианино. Лишь несколько человек еще стояли под аркадами мэрии, из местных, деревенские женщины в цветастых платьях и передниках. Они смотрели вслед отряду беженцев, который уже скрывался из виду в конце улицы, там, где начинались луга и каштановые рощи.

Люди шли под полуденным солнцем; их было столько, что Эстер не видела ни начала колонны, ни ее конца. Где-то в долине урчали моторы, и больше не было слышно ни звука, лишь шаги множества ног негромко шелестели по каменистой дороге, как ручей по гальке.

Эстер шагала, глядя на идущих рядом людей. Большинство лиц она узнавала. Этих людей она встречала на улицах соседнего городка, на рынке или на деревенской площади, где они разговаривали по вечерам, собравшись группками, и дети с визгом бегали вокруг. Были тут старики в долгополых пальто с меховыми воротниками и черных шляпах, из-под которых свисали косицы седых волос. Был тот, кого называли хазаном, Яков, он шел рядом со старым Ицхаком Салантером с двумя тяжелыми чемоданами в руках. Кроме ребе Ицхака и Якова, Эстер никого не знала по именам. Все это были евреи — бедняки, беженцы из Германии, Польши, России, те, у кого война отняла все. Эстер видела их в синагоге, они стояли вокруг стола, где горели свечи, в больших белых покрывалах, и читали нараспев слова из Писания на таинственном и таком прекрасном языке, непонятном, но проникавшем в самую душу.

Теперь они шли под палящим солнцем по каменистой дороге, сгорбившись, медленно передвигая ноги в своих длинных пальто, стеснявших движения, и у Эстер сжималось сердце, словно происходило что-то страшное и неотвратимое, словно весь мир брел по этой дороге к неведомому.

Но больше Эстер смотрела на женщин и детей. Были здесь старухи, которых она видела только мельком, за окнами кухонь: они никуда не выходили, разве что на праздники и свадьбы. Теперь, закутанные в тяжелые пальто, повязанные черными платками, они шли по каменистой дороге молча, только морщились от солнца их бледные лица. Были и молодые женщины, стройные, несмотря на пальто, тюки и тяжелые чемоданы. Они разговаривали между собой, даже смеялись, как будто отправлялись компанией на пикник. Перед ними поспешали дети, все в теплых свитерах и добротных кожаных ботинках, которые надевали только по особым случаям. Они тоже несли узлы и котомки с хлебом, фруктами, бутылками воды. Шагая вместе с ними по дороге, Эстер искала в памяти их имена: Сесиль Гринберг, Мейерль, Гелибтер, Сара и Мишель Люблинер, Лея, Амели Шпрехер, Фица, Жак Манн, Ривкеле, Робер Давид, Яхет, Симон Шулевич, Таль, Ребекка, Полина, Андре, Марк, Мари-Антуанетта, Люси, Элиана Салантер… Но имена вспоминались с трудом, потому что это были уже не те мальчишки и девчонки, которых она знала и видела каждый день в школе, которые носились с криком по улицам деревни, купались в горных речках, играли в войну в лесной чаще. Теперь, в широкой, тяжелой одежде, словно с чужого плеча, и зимних ботинках, девочки в скрывающих волосы платках, мальчики в беретах или шапках, они не бежали, как прежде, вприпрыжку, не болтали, а походили на сирот из приюта, которых вывели на прогулку, — грустные, уже усталые, не поднимающие глаз.

Беженцы пересекли верхнюю часть деревни, миновали запертую школу, жандармерию. Местные жители провожали их взглядом, стоя в дверях или высовываясь из окон, не произнося ни слова, как и те, что шли мимо них.

Впервые, и это было больно, Эстер поняла, что она не такая, как здешние люди. Они могли остаться здесь, у себя дома, жить дальше в этой долине, под этим небом, пить воду из горных речек. Они стояли у своих дверей, смотрели в свои окна, а она шла, в черной одежде, в овчинной дохе Марио, повязанная черным платком, еле поднимая ноющие ноги в тяжелых зимних ботинках, она должна была идти с теми, кого, как и ее, лишили своего дома, лишили права на это небо и эту воду. Горло ее сжималось от гнева и тревоги, сердце отчаянно колотилось в груди. Она вспоминала Тристана, его бледное лицо и лихорадочно блестевшие глаза. Вспоминала, как прохладна была щека мадам О'Рурк, как ее рука на мгновение сжала ей ладонь и как екнуло сердце, потому что она впервые заговорила с ней и знала, что, скорее всего, больше никогда ее не увидит. Вспоминала она и Рашель, и опустевшую теперь гостиницу. Ветер, наверно, врывается в открытые окна, продувает сквозняками большой зал. Да, такое было впервые, она поняла, что стала другой. Отец уже никогда не назовет ее Эстреллитой, и вряд ли она еще от кого-нибудь услышит имя Элен. К чему оглядываться назад, всего этого просто больше не было.

* * *

Беженцы шли по каменистой дороге среди лугов, там, где Эстер когда-то пряталась, поджидая отца. Под откосом привычно шумела река, плеск воды отдавался звонким эхом от горных склонов. Белые облака теснились на востоке, и казалось, что где-то там, в конце долины, высятся то ли снежные вершины, то ли причудливые замки. Эстер вспоминала, как смотрела на них, лежа на валуне, еще мокрая после купанья в речке, и чувствовала, как высыхают холодные капли на коже, и слушала музыку воды и жужжание ос. Ей хотелось тогда улететь с облаками вслед за ветром, ведь они были свободны и могли плыть по небу через горы до самого моря. Она представляла себе все, что они видели внизу: долины, реки, города, похожие на муравейники, и бухты, в которых сверкает под солнцем морская вода. Сегодня это были те же облака, но почему-то в них чудилась угроза. Они словно перегородили долину, скрыли вершины гор, встали высокой стеной, белой, сумрачной, неодолимой.

вернуться

4

Перевод М. Липкина.