Кончается лето. Дни стали короче, ночь наступает внезапно. Эстер чуть-чуть знобит, хоть воздух еще теплый. Рыбаки на волнорезе включили радио. Музыка долетает с порывами ветра, поет женский голос, громко и как будто фальшиво, сквозь треск помех из-за грозы в горах.

Рыбаки время от времени оглядываются, смотрят на нее вприщур, переговариваются на местном диалекте, посмеиваясь, — она догадывается, что над ней. Среди них есть совсем молоденькие, ровесники ее сына, итальянского типа парни в розовых рубашках с коротким рукавом. Что они могут о ней говорить? Ей трудно представить: она ведь одета, как бродяжка, волосы с проседью коротко острижены, а лицо все еще детское, почерневшее за несколько дней под горным солнцем. Но ей даже приятно слышать их голоса, их вульгарную музыку, их смех. Это доказательство, что они реальны, что все это есть на самом деле — тихое море, бетонные глыбы, парус в тумане. Они не исчезнут. Она чувствует легкость, словно ее наполняет воздух, светящийся туман. Море вошло в нее, с накатывающими волнами, с бликами отраженного света. Все меняется в этот час, все преображается. Как давно она не испытывала такого покоя, такой свободы. Ей вспоминается палуба корабля, ночь, когда не стало ни земли, ни времени. Это было после Ливорно или, может быть, чуть южнее, перед Мессинским проливом. Несмотря на запрет капитана, Эстер вскарабкалась по трапу, вылезла в приоткрытый люк на палубу и на холодном ветру, крадучись, как вор, выбралась на нос. Вахту нес Сильвио, он пропустил ее, ничего не сказав, будто не заметил. Эстер помнит, как скользил корабль по морской глади, невидимый в ночи, помнит тихий плеск воды о форштевень и вибрацию мотора под палубой. На полубаке включили радио, и матросы слушали музыку, гнусавую, сквозь треск, как та, которую слушают сейчас рыбаки. Это было американское радио, с Сицилии, из Танжера, джазовая музыка порывами вспарывала ночь, тоже как сегодня, а они плыли, не зная куда, затерянные в безбрежности. То удаляясь, то нарастая, звучал голос, мощный, хриплый, Билли Холидэй пела «Solitude» и «Sophisticated Lady», и Ада Браун пела, и Джек Дюпре, и пальцы Литтл Джонни Джонса летали по клавишам пианино. Имена она узнала от Жака Берже, позже, когда они слушали пластинки на стареньком патефоне, в комнате Норы в кибуце Рамат-Йоханан. «Jealous Heart». Эстер помнит мотив, она напевала его тихонько, когда ходила по улицам, и потом, в Канаде, все это тоже было, музыка в квартире на авеню Нотр-Дам помогала ей жить в одиночестве и холоде, на чужбине. Вот и сейчас, на волнорезе, у моря, уже ставшего черным, ее уносит куда-то музыка, что звучит из радиоприемника рыбаков. Она вспоминает, как это было тогда, как плыли они к неведомому, к другому берегу моря. Но сердце у нее щемит, потому что для Элизабет, думает она, уже нет и не будет больше пути. Корабль, летевший по водной глади на крыльях музыки Билли Холидэй, замер, когда Элизабет перестала дышать. Она умерла ночью, одна на больничной койке, и никто не держал ее за руку. Эстер вошла в палату и увидела белое-белое запрокинутое лицо на подушке, темные пятна век. Она склонилась над телом, уже остывшим, окоченевшим, заговорила: «Не сейчас, пожалуйста. Останься еще хоть ненадолго! Я расскажу тебе про Италию, про Амантею». Эстер сказала это вслух, сжимая холодную руку, пытаясь передать немного своего тепла мертвым пальцам. Вошла медсестра и молча встала у двери.

Теперь это уходит все дальше. Это уже другой мир, где свет не похож на здешний, и цвета другие, и вкус другой, и голоса говорили другое, и по-другому смотрели глаза. Голос отца, произносивший ее имя, Эстреллита, звездочка, голос господина Ферна, голоса детей, кричавших на площади в Сен-Мартене, голос Тристана, голос Рашели, голос Жака Берже, когда он переводил слова ребе Йоэля в тулонской тюрьме. Голос Норы, голос Лолы. Это ужасно, удаляющиеся голоса. Теперь, когда стемнело, Эстер чувствует, что могут пролиться слезы, впервые за много лет, с тех пор как кончилось ее детство. Слезы льются из глаз и текут по щекам. Она сама не знает, почему плачет. Когда Жак погиб на Тивериадских холмах, в кибуц пришли с этим известием трое солдат, двое мужчин и женщина. Они сказали, будто извиняясь: «Жак Берже погиб десятого января, он уже похоронен». Сказали и сразу ушли. У них были очень добрые лица.

Тогда Эстер не заплакала. Наверно, в ту пору в ней вообще не было слез, из-за войны. Или причиной был солнечный свет, заливавший поля и плантации, свет, игравший в черных волосах Йоханана, или тишина и яркая синева неба. Теперь слезы льются, словно это море подступило к глазам.

Из сумки, которую она носила с собой все эти дни, на улицах города, и в горах, и на зеленом склоне, где погиб ее отец, Эстер достает металлический цилиндр с прахом. С усилием отвинчивает крышку. Теплый ветер овевает бетонные плиты, он налетает порывами, принося гнусавые звуки музыки, кажется, это все тот же голос Билли Холидэй, который пел «Solitude» у Мессинского пролива. Но нет, наверно, это что-то другое. Ночной ветер подхватил прах, высыпавшийся из металлической банки, рассеял его над морем. Порыв швыряет горсть праха в лицо Эстер, слепит глаза, осыпает волосы. Банка опустела, и Эстер бросает ее подальше в море; на всплеск оборачиваются рыбаки. Она закрывает сумку, уходит вдоль дамбы, перепрыгивая с плиты на плиту. Потом идет по набережной. Огромную усталость чувствует она и огромный покой. Летучие мыши кружат вокруг фонарей.