Смеркалось, и я не решилась идти пешком по каменистой тропе вслед за туристами. Я села на откос неподалеку от бараков, укрывшись за невысокой каменной стеной от ветра, и долго смотрела на горы, в точности как смотрела до боли в глазах, до головокружения, когда ждала отца, который должен был догнать нас здесь. Но теперь я знаю, что он никогда не придет.

В тот день, когда мы с матерью ушли через горы в Италию, отец вел группу беженцев к границе где-то выше Бертемона. И около полудня они нарвались на немцев. «Бегите! Удирайте!» — крикнул им гестаповец. Но когда они попытались скрыться, напрямик по высокой траве, их скосила автоматная очередь — все так и попадали друг на друга, мужчины, женщины, старики, малые дети. Одна молодая женщина уцелела, спряталась в кустах, а потом в заброшенной овчарне, она и рассказала все это, и потому-то Элизабет вернулась во Францию, чтобы жить на той земле, где принял смерть ее муж. Она написала об этом в единственном длинном письме, на листках из школьной тетради, своим мелким изящным почерком, написала имя отца, Мишель Грев, и имена всех тех, что умерли вместе с ним в высокой траве над Бертемоном. А теперь и она умерла на этой земле, и ее прах в стальном цилиндре я ношу с собой.

Я прошла немного пешком по дороге в сторону Сен-Мартена, слушая безмятежный шум реки и далекие раскаты грома позади, над цирком. Какие-то английские туристы взяли меня в машину и подвезли до деревни. Несмотря на летний сезон, я нашла комнатку, на Центральной улице, в незнакомом мне старом отеле.

Мне все-таки хотелось увидеть то место в Бертемоне, где погиб отец. Назавтра рано утром я доехала на автобусе до развилки дорог и пешком отправилась в долину, к заброшенной старой гостинице, туда, где была когда-то водолечебница. Спустилась по лестнице к сернистому источнику и пошла по тропе, уходившей вверх, к горам. Небо сияло дивной синевой. Я пожалела, что Филип и Мишель этого не видят, им бы понравился утренний свет, играющий на зеленых склонах и на скалах. По ту сторону долины Везюби высокие синие горы казались легкими, словно облака.

Как давно я не слушала эту тишину, не ощущала этого покоя. Мне вспомнилось море, каким я увидела его однажды утром, высунувшись из трюма «Сетте фрателли», так давно, что это уже кажется легендой. Я представила отца на этом корабле, в час, когда край солнца касается края моря и озаряет пенные гребни волн. Я помню, так он говорил об Иерусалиме, город света был, казалось, облаком или миражом над новой землей. Где он, этот город? Да и есть ли он на самом деле?

Я остановилась у подножия гор, где начинаются огромные луга, — здесь Марио искал гадюк, здесь я хотела увидеть, как идет мне навстречу в высокой траве отец. Солнце припекало вовсю, оно сияло теперь в самой середине неба, сгребая тени. Долина была еще подернута дымкой утреннего тумана, и ни одной живой души, ни дома, ни звука, ни шороха. Зеленый склон уходил к небу, словно в бесконечность. Единственный человеческий след был на нем — дорога.

Я поняла: вот здесь они шли, мой отец во главе, за ним вереницей беженцы, женщины, закутанные в платки, дети — кто хнычет, кто беззаботно лепечет, мужчины позади с чемоданами, мешками с провизией, теплыми одеялами. Сердце отчаянно билось, я шла, поднимаясь все выше, напрямик по высокой траве. Был конец лета, как и сорок лет назад, я хорошо это помню: синее небо, такое огромное, что, кажется, можно заглянуть в глубины Вселенной.

Запах выжженной травы, пронзительный стрекот кузнечиков. Над темными низинами с криком кружили коршуны. Мое сердце так бьется, потому что я иду к той самой правде. Все это еще живо, я ничего не забыла, это было вчера, только вчера мы шли с мамой по острым камням этой дороги туда, к перевалу, в Италию, сквозь грозовые тучи. Женщины сидели на обочине дороги, положив рядом с собой узлы, смотрели пустыми, застывшими глазами. Как пьянит здесь трава, этот запах кружит голову, наверно, фермеры из деревни недавно косили, и она начинает увядать. Пот заливает лицо, течет по спине, а я все иду знакомой тропой вверх по зеленому склону. Я теперь на бескрайнем лугу, раскинувшемся до самых скалистых вершин. Я уже так высоко, что не вижу долины. Солнце опускается к синим горам. Тучи набухшие, тяжелые, пышные, где-то слышны раскаты грома.

Передо мной пастушьи хижины. Сколько лет этим сооружениям из камней? Может быть, они были здесь еще до того, как люди построили свои города, храмы и цитадели. Чем ближе я подхожу к хижинам, тем сильнее чувствую холод где-то внутри, меня знобит, несмотря на жаркое солнце и дурманящий запах увядающей травы. Это пришло внезапно: я точно знаю, я уверена. Здесь. Они прятались здесь, в каменных хижинах. Когда беженцы вышли на равнину, появились их убийцы с автоматами наперевес, и кто-то крикнул по-французски: «Бегите! Быстро, быстро, удирайте! Бегите, ну же, вам ничего не сделают!» Кричал гестаповец, он был в элегантном сером костюме, в фетровой шляпе. И по этой высокой траве женщины и дети побежали, за ними старухи, мужчины, точно перепуганное стадо. Тогда эсэсовцы открыли огонь, и автоматные очереди прочесали луг. Тела падают друг на друга, исполненные страха крики тонут в крови. Те, кто еще жив, пытаются бежать вниз по склону, к тропе, по которой они пришли, но пули настигают их в спину. Узлы, чемоданы, мешки с мукой раскатились по траве, рассыпалась одежда, как будто для игры, ботинки. Солдаты не тронули вещей. Тела они дотащили за ноги до пастушьих хижин и бросили их там, в солнечном свете.

Под вечер проливной дождь накрыл зеленый склон и каменные хижины. Тропа спускается, теряясь в высокой траве, в долину, полную теней, как и раньше, давно, когда острые травинки были на уровне моих губ и я не знала, где я. Никто больше не приходит сюда. Разве что в конце лета пригонит стадо овец старый глухой пастух, который разговаривает со своей собакой свистом и садится на камень посмотреть, как плывут облака.

Я спустилась с горы почти бегом, в высокой траве, по скользкой тропке. Лежат ли еще здесь гадюки, сплетясь в любовных битвах? Умеет ли еще кто-нибудь звать их, как Марио, тихим свистом сквозь зубы? Все кружится вокруг меня, я чувствую себя единственной живой душой, последней женщиной, уцелевшей в войнах. Мне кажется теперь, что город света, Иерусалим, который так хотел увидеть мой отец, — он там, наверху этого зеленого склона, там все его небесные купола, все минареты, связывающие земной мир с заоблачным.

В долине сумрак был теплым. Тихо шелестел дождь над дорогой. Остановился грузовик, и шофер-итальянец довез меня до Ниццы. Я узнала то, за чем приехала. Через два дня здесь будут Филип и Мишель. Я люблю их. С ними я уеду обратно за море, в мою страну, где так прекрасен свет. В глазах детей он сияет всего ярче, в глазах, из которых я хочу изгнать боль. Я знаю, все теперь начнется. И я снова думаю о Неджме, моей сестре, потерянной так давно, в облаке дорожной пыли, о той, кого я должна отыскать.

* * *

Как красиво море в сумерках. Смешались вода, земля и небо. Наплывает туман, незаметно окутывая горизонт. И такая тишина, несмотря на движение машин и шаги людей. Так спокойно на дамбе, где сидит Эстер. Она смотрит прямо перед собой, почти не мигая. Уже несколько дней она приходит сюда на закате, садится и смотрит на море. Сегодня она пришла в последний раз. Завтра Филип и Мишель будут здесь, вместе они сядут в поезд, уедут в Париж, в Лондон. Надо уехать, чтобы забыть.

Каждый вечер в один и тот же час сюда приходят рыбаки. Располагаются на бетонных плитах волнорезов, тщательно готовят наживку, удилища, леску, все их движения точны и уверенны. Эстер нравится смотреть на них. Они такие деловитые, такие серьезные, что кажется, будто все остальное — иллюзия, наваждение, воспаленная фантазия безумца, бредящего в одиночестве в больничном коридоре. И Эстер думает, что это и есть истинное — рыбаки в закатном свете забрасывают в море удочки, грузила, со свистом рассекая воздух, врезаются в невысокую волну, и переливами играет свет, когда размытое солнце скрывается в тумане. Взгляд Эстер теряется в серо-голубой безбрежности, потом останавливается, сосредоточившись на одной лодочке, на единственном узеньком треугольном парусе, медленно плывущем сквозь туман.