Изменить стиль страницы

– Какой зверь в лесу сдох? – спросил мастер.

Стражник пожал плечами.

– Не хотят, стало быть, в начальстве, чтоб помер ты на ихнюю голову. С мертвеца взятки гладки, на суд его не потащишь. – Он подмигнул и легонько хмыкнул.

А вдруг это все означает, что вышло обвинение, заволновался Яков. Они не хотят, чтобы на суде я был как скелет.

Не только еда стала лучше, ее теперь было больше. По утрам ломоть хлеба увеличился и гуще стала каша, ячменная, на снятом горячем молоке. И к чаю давали полкуска сахару, чуть отдававшего плесенью. Мастер жевал медленно, с наслаждением. Прусак в миске уже не тревожил его. Выбросит прусака и ест себе дальше, и потом еще миску вылизывает. Житняк приносил еду и сразу уходил. Но иногда он смотрел в глазок, как ест арестант, хотя Яков обычно сидел в это время на стуле, к железной двери спиной.

– Ну, как они, щи? – спрашивал Житняк сквозь глазок.

– Вкусно.

– Ну и кушай на здоровье.

Яков все съест, и Житняк отходит от двери.

Но вот еды стало больше, а ему хотелось еще. Только поест – и снова есть хочется. Его преследовали видения: Житняк приносит глубокую тарелку куриного бульона с кореньями, с бездной больших желтых клецок, тарелку мясных креплех [17]и белую халу, отламываешь от нее пышные такие куски, и они тают во рту. Его преследовала в мечтах рисовая запеканка с изюмом, корицей, ах как пекла ее Рейзл; и все, что идет со сметаной: блинчики, сырные кнейдлех, [18]вареная картошка, редиска, зеленый лучок, свежие нарезанные огурчики. И огромные, сочные помидоры, какие он видел у Висковера на кухне. Он сосет, сосет такой помидор, пока у него не закапает изо рта, а перед самым сном еще хорошенько посолит и доедает с куском белого хлеба. После таких грез он дождаться не мог, когда стражник принесет ему завтрак; однако, когда уж дождется, он сперва себя сдерживал, ел очень медленно. Пережевывал хлеб до нежнейшей тюри, пока вкуса не потеряет, и только потом уж заглатывал. И часть своей хлебной порции он сберегал на ночь, когда вдруг в постели от мыслей о еде обуревал его мучительный голод. После хлеба он набрасывался на кашу, ел, смакуя каждое зернышко. Вечером перекатывал на языке каждую ложку щей, высасывал каждый капустный лист, каждое волоконце мяса, щи прихлебывал меленькими глоточками, а потом выскребал миску почернелой ложкой. Он был благодарен, что еды стало побольше и стала она получше; конечно, он все равно не наедался досыта, но что говорить, он теперь не так сильно голодал.

Но вдруг весь аппетит как рукой сняло. Раз он проснулся утром, и его тошнило, целый день он ждал, что пройдет, но делалось только хуже. Горечь во рту, глаза слезятся, боль внизу живота. Нет, это не астма, думал он, так что же это со мной? Чесалось в паху, под мышками, какой-то холод внутри, ноги как лед. И понос вдобавок.

– Что за дела? – спросил Житняк, войдя утром в камеру. – Вчерашние щи не доел?

– Меня тошнит, – сказал Яков, лежа в пальто на своем матрасе.

– Да-а, – сказал стражник, вглядевшись в лицо заключенного, – вдруг и тюремная горячка у тебя, свободно может быть.

– Так может, я пойду в лазарет?

– Нет, лежал уж ты там, но я, может, и спрошу смотрителя, если увижу. А кашу-то съел бы, на молоке она теплом, ячменная. Для болезни полезная.

– Может, мне позволят выйти во двор, подышать свежим воздухом? В камере вонь, и я так долго сижу без движения. Может, мне во дворе станет лучше?

– В камере вонь – так это ты сам и воняешь. А во двор нельзя тебе выйти, потому что при строгом одиночном твоем заключении не положено это.

– Но сколько же меня тут будут еще держать?

– Ишь, разговорился. А это начальству одному известно.

Яков съел кашу, и его вырвало. Пот лил с него градом так, что промок сенник. Вечером пришел в камеру доктор, молодой человек с редкой бородкой, в темной шляпе. Мерил ему температуру, щупал всего, считал пульс.

– Горячки решительно нет, – заключил он. – Обычное кишечное расстройство. Вдобавок у вас сыпь. Пейте чай, от твердой пищи день-два воздержитесь, и все наладится.

И он поскорей ушел.

Проголодав два дня, мастер себя почувствовал лучше и стал снова есть щи и кашу, но черного хлеба не ел. Сил не было жевать. Тронет голову – и падают волосы из-под пальцев. И такая вялость, такая тоска. Житняк, сбоку, подглядывал за ним в глазок. Все чаще Якова мучил понос, и когда пронесет, он лежал, задыхаясь, без сил на своем соломенном мешке. Хоть и ослаб, он весь день поддерживал в печке огонь, и Житняк смотрел на это сквозь пальцы. Мастер все время мерз, и никак он не мог согреться. Одно хорошо – прекратились обыски.

Снова он просился в лазарет, но пришел в камеру старший надзиратель и сказал:

– Жри что дают, и нечего тут ломаться. От голодовки и болеешь.

Яков себя заставил поесть, съел несколько ложек и – обошлось. Попозже его вырвало. И рвало и рвало, хоть ничего уж не осталось в желудке. А ночью мучили его кошмары, картины кровавой бойни, и он со стоном просыпался. Снова задремлет – и казаки хлещут по людям нагайками. Яков бежит через лес и, сраженный выстрелом, падает. Яков прячется под столом у себя дома, его выволакивают, отсекают ему голову. Яков мчится по изрытой колеями дороге, рука отрублена, выколот глаз, у него оторваны яйца; Рейзл лежит на земляном полу, ее зверски изнасиловали, выпотрошили все бедное, гиблое ее нутро. Изувеченное тело Шмуэла висит на оконной перекладине. Мастер с тошнотой просыпался, боялся снова заснуть, но изматывающую, вонючую болезнь наяву еще трудней было выносить, чем эти жуткие сны. И часто он хотел умереть.

Однажды он увидел во сне, что над головой у него висит Бибиков, и проснулся со странным вкусом во рту, будто стал медным язык.

Он сел рывком.

– Яд! Б-г ты мой, они же меня ядом травят!

Он поплакал немного.

Утром он не притронулся к еде, которую принес Житняк, и он не пил чаю.

– Ешь, – приказал стражник. – А то не выздоровеешь.

– Почему вы меня не застрелите? – сказал мастер горько. – Нам обоим было бы легче, чем этот проклятый яд.

Житняк побелел и поскорей вышел.

Вернулся он со старшим надзирателем.

– До каких пор я буду нянчиться с этим проклятым евреем? – ворчал надзиратель.

– Вы меня ядом травите, – прохрипел Яков. – У вас нет против меня настоящих улик, вот вы и отравляете мою еду, чтобы меня извести.

– Это ложь! – рявкнул старший надзиратель. – Ты окончательно спятил!

– Я не стану есть то, что вы мне даете! – крикнул Яков. – Я буду голодать!

– Ну и голодай к чертовой матери, и подохнешь.

– И это будет ваше убийство.

– Только поглядите на него. Кто смеет обвинять других в убийстве? – шипел надзиратель. – Кровавый убийца двенадцатилетнего христианского мальчика.

– Мозги твои говеные, – бросил он Житняку, когда они выходили.

Скоро в камеру чуть ли не вбежал смотритель.

– На что вы теперь жалуетесь, Бок? Отказ от еды запрещен тюремными правилами. Предупреждаю – дальнейшие нарушения режима будут строго караться.

– Меня травят ядом! – крикнул Яков.

– Я не знаю ни про какой яд, – строго сказал смотритель. – Сказки изволите сочинять, чтобы над нами поиздеваться. Доктор установил у вас обыкновенный понос.

– Это яд. Я его чувствую. У меня все болит, я исхудал, у меня клочьями лезут волосы. Вы хотите меня извести.

– А, да пошли вы к черту, – сказал кривой смотритель и вышел из камеры.

Через полчаса он вернулся.

– Это не я, – сказал он, – я никаких таких распоряжений не отдавал. Если кто вас и отравляет, то ваши собратья евреи, знаменитые отравители источников во все времена. И вы думаете, я забыл, как сами вы пытались, тут вот, в тюрьме, подкупить Гронфейна, чтобы он убил Марфу Голову, самую для вас опасную свидетельницу? А теперь вот ваши соплеменники хотят отравить вас, потому что боятся, как бы вы не признали свою вину и тем самым не бросили тень на всю вашу нацию. Мы даже обнаружили, кстати, что один подручный повара, оказывается, скрытый еврей, и мы выдали его полиции. Он вашу еду и отравлял.

вернуться

17

Пельменей ( идиш).

вернуться

18

Галушки ( идиш).