Изменить стиль страницы

Когда стражник ушел, до мастера, очень тщательно пережевывавшего хлеб, вдруг дошло, что тот ведь не запер дверь. По спине поползли мурашки. Вскочил, замирая, просунул пальцы в смотровую щель и чуть без памяти не упал, когда дверь медленно подалась наружу.

Яков весь дрожал от смятения и страха. Выйду – так наверняка же пристрелят. Кто-то стоит, ждет. Глянул в щель – никого. Тихо прикрыл дверь, затаился.

Так прошел час, может, и больше. Опять он приотворил скрежещущую дверь и на сей раз быстро глянул наружу. Направо, в конце коридора, тяжелая дверь была приоткрыта. Что такое – стражник спьяну и эту забыл запереть? Яков прокрался на цыпочках по коридору, остановился в нескольких шагах от той двери, кинулся обратно. Но в свою камеру не зашел. Опять он приблизился к той тяжелой двери, вдруг одумался. Бросился к своей камере, вошел туда, захлопнул дверь. И стал ждать, и его бил озноб, и сердце все сильнее болело. Никто не шел. И тогда мастер понял, что стражник оставил ту дверь открытой нарочно. Предположим, он в нее входит, крадется вниз по ступеням, ну а внизу поджидает другой, тот, с тупой рожей. Посмотрит, взведет пистолет. И начальство потом запишет в тюремном журнале: «Заключенный Яков Бок убит выстрелом в живот при попытке к бегству».

И все же мастер снова скользнул в коридор, замирая от чувства свободы, но на сей раз пошел он в другую сторону. Б-г ты мой, как же он раньше не догадался! Осторожно оглянулся направо, налево, потом посмотрел в глазок к своему соседу. Кто-то, с бородкой, медленно раскачивался на кожаном ремне, закрепленном на средней перекладине открытого окна, а рядом валялся опрокинутый стул. Глаза были уставлены вниз, где его пенсне лежало разбитое под болтающимися маленькими ногами.

Долго, долго не мог мастер поверить, что это был Бибиков.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

1

В светящейся тьме приходил к нему Бибиков в белой большой шляпе. Пенсне не сидело у него на носу, не было пенсне, и он растерянно тер переносицу.

– Ужасная произошла вещь, Яков Шепсович. Эти люди без чести, без совести. Боюсь, как бы и с вами они не расправились.

– Нет, нет! – кричал Яков. – Я не верю в привидения!

Следователь закуривал розовую папироску, посидит, помолчит; потом что-то хочет сказать и начинает таять. И медленно исчезает во тьме, бело мерцая, будто вечер настал, а потом ночь; и нежное свечение папиросы тускнеет, тускнеет, пока совсем не погаснет. И только страшный образ останется: как он висит, и выкаченные глаза смотрят в пол, на раздавленные стекла.

Всю ночь сидел мастер, скорчась в углу камеры, и в ужасе ждал смерти. Заснет на минуту, и сон наполняется запахом, вкусом и страхом смерти. Вот он, недвижный, лежит на кладбище, закоченелый, подавленный ужасом. В черном небе горят черные звезды. Шевельнешься – свалишься в раскопанную могилу, а там гниют мертвецы, там клочья мяса, там темные кости. Но еще больше смерти боялся он пыток. Боялся, что будут его терзать и рвать перед смертью. Втащат в камеру жуткие свои инструменты, машины, деревянные, страшные, они крушат человеку кости, кромсают живое мясо; и на оконной перекладине вывесят труп. На рассвете, когда его касался грязный взгляд из глазка, он просыпался от жуткого сна и молил о пощаде. Дверь скрежетала – он вскрикивал; но стражники его не душили. Дежурный вталкивал ногой миску с варевом, без единого прусака.

Весь день метался мастер по камере, иногда пускался бегом, пять шагов, три шага, пять, три, а то, прерывая свое топтание по кругу, кидался на стену или разбивал кулаки о железную дверь с долгим, тоскливым воем. Он оплакивал Бибикова, горько оплакивал. Неделями только Бибиков один и поддерживал Якова, жил в его мыслях возможный спаситель, справедливый, благородный человек; он бы выручил его из тюрьмы, из этой ловушки, капкана этого, освободил от самого преступления, от мерзкого навета. В этих мыслях было единственное утешение Якова: добрый человек помогает ему, и с его помощью, когда будет суд, Якова оправдают. И будет он на свободе, и помчится к себе в штетл или, если сумеет собрать средства, подастся в Америку. Где они теперь, эти ожидания, надежды, мечты; он ими дышал, а их у него вырвали без предупреждения. Кто теперь его выручит? На кого ему теперь полагаться? В том месте души, где так прочно засел Бибиков, теперь, гиблая, зияла дыра. Кто теперь изобличит убийц, Марфу Голову и ее дружков, кто объявит о его невиновности журналистам? Если, скажем, она удрала из Киева, перебралась в другой город, а то и в другую страну, – кому теперь надо ее разыскивать? И как же теперь люди узнают о беззаконии против невинного человека? И кто его выручит, если никто во всем белом свете, кроме тюремщиков, не знает, где он? Никому он не нужен, Яков Бок, он – ноль, его нет. Предположим даже, они не собираются его убивать, так они медленно его доконают, похоронят заживо, навеки в этом застенке.

– Мама-папа! – кричал он. – Спасите меня! Шмуэл, Рейзл, кто-нибудь, спасите меня! Спасите меня, люди!

Он ходил кругами, забывая, что ходит, изобретая немыслимые планы побега, и от каждого плана сердце болело, каждый был неосуществим. Весь день он ходил, и ночью ходил, пока не разбились коты, а потом босиком ходил, изранил все ноги. Ходил в почти жидкой жаре, и некуда было идти, только кругами, кругами в этой ловушке, и он ходил, он бил себя – по голове, в грудь, царапал себе лицо, руки и проклинал свою жизнь.

Разбитые ноги болели невыносимо. Яков в изнеможении валился на пол. Пытка, пытка без всяких орудий – эта боль в теле, эта тоска в душе. Стопы, все в струпьях, в кровавых гнойных ранах, вздулись – вот-вот лопнут. Потом опухоль всползла вверх по ногам, стало не видно лодыжек. Мастер лежал навзничь, дышал шумно, с присвистом. Было бы тут хоть чуть-чуть попрохладней. Сколько еще я выдержу? Ноги как будто заковали в кандалы и сунули в огонь. Обе распухли до самых колен. Он лежал навзничь, и он хотел умереть. Злой глаз на него смотрел. Наконец он подставил гниющую ногу под самый глазок; но что он мог сказать, тот, кто смотрел? Ничего он не сказал.

– Помогите! – кричал Яков. – Мои ноги болят невыносимо!

Тот, кто стоял за дверью, пусть слышал, но ничего не ответил. Взгляд исчез из глазка. Мастер дрожал как в лихорадке, весь взмокший, он снова стонал всю ночь. Утром заскрежетал ключ в замке, и в камеру вошел смотритель Грижитской. Вспомнив про Бибикова, Яков весь сжался. Но кривой смотритель был настоящий, живой, человек как человек, и даже Якову показалось вдруг, что то, что он тогда видел в соседней камере, был сон; неужели наяву он видел такое? Он не смел спросить про следователя. Узнают, что он знает, – тут же убьют.

– Ну, что у нас за новые штучки? – спросил смотритель.

– Прошу вас, – сказал Яков. – У меня, наверно, заражение крови. Мне нужен доктор.

– Нет у нас доктора для таких.

Мастер устало прикрыл глаза.

Смотритель ушел. К вечеру он вернулся с фельдшером из тюремного лазарета.

– У него заражение, – сказал фельдшер.

– А это опасно? – спросил смотритель. – Или так, само по себе заживет?

– В обеих ногах гноя полно. Может гангрена начаться.

– И поделом бы этой сволочи. – Смотритель задумался. – Ладно, – он наклонился к Якову, – ступай в лазарет. Тебя бы тут гнить оставить, да камера еще пуще провоняет и заразы напустишь.

– Но как же я пойду? – сказал Яков. – Может, Фетюков или кто-нибудь мне поможет?

– Рыбак рыбака видит издалека, вот и убийца так, – сказал смотритель. – Нет твоего Фетюкова. Расстрелян за несоблюдение правил и сопротивление конвою.

– Расстрелян… – Яков оторопел.

– За неповиновение. И он оскорбил часового. А тебе урок. Ну, пошевеливайся.

– Я не могу ходить. Как я буду пошевеливаться, если я не могу ходить?

– Ходить не можешь – ползи. О, чтоб тя черти упекли!

Как пес, подумал Яков. На четвереньках он подполз к двери камеры, потом, с мучением, дополз по коридору до той, ведущей к лестнице двери.