Изменить стиль страницы

– Но я по крайней мере должен знать, о чем у вас будет разговор, а то ведь смотритель, как вернется, будет интересоваться. Если об условиях содержания в тюрьме, то должен вас прямо предупредить: смотритель будет весьма недоволен. Никакого исключения для еврея не делается. Если он следует правилам, с ним обращаются наравне со всеми заключенными. А уж если не следует, пусть на себя и пеняет.

– Мои вопросы не будут касаться условий его содержания в тюрьме, ибо я, безусловно, рассчитываю на то, что они гуманны. Смотрителю, господину Грижитскому, вы можете сообщить, что меня интересовали некоторые допросы подозреваемого, произведенные ранее, до меня. Если же господину смотрителю понадобятся сведения более точные, благоволите ему передать, что он может снестись со мною по телефону.

Бросив кислый взгляд на Якова, старший надзиратель удалился.

Бибиков минуту сидел, приложив палец к губам, потом быстро подошел к двери, прислушался, потом подвинул два стула в дальний бессветный угол комнаты, сел сам и предложил ему сесть.

– Друг мой, – сказал он быстро, понизив голос, – по вашему виду я заключаю, что вам несладко пришлось, и, прошу вас, не сочтите меня нерадивым или бесчувственным, если я не буду об этом распространяться. Я обещал смотрителю держаться других предметов, да и времени у нас маловато, а мне так много нужно сказать вам.

– Да все со мной хорошо, ваше благородие, – пробормотал Яков, перебарывая волнение, – только вот не знаю, может быть, вы могли бы добиться для меня другой обуви? Я ноги стер до крови, а они никто мне не верят. Или пару другую, или, может быть, молоток хотя бы и клещи, я бы эти приладил.

Он передохнул и утер глаза рукавом.

– Вы уж извините меня, я немного не в себе, ваше благородие.

– На нас с вами одинаковые льняные костюмы, как я погляжу, – пошутил Бибиков, обмахиваясь своей легкой шляпой. И, понизив голос, прибавил: – Скажите, какой у вас размер, я пошлю вам пару штиблет.

– Лучше не надо, наверно, – шепнул Яков, – а то смотритель догадается, что я вам нажаловался.

– Вы ведь поняли, что это не я, а прокурор приказал вас сюда упечь?

Мастер кивнул.

– Папироску не желаете ли? У меня, да вы же знаете, турецкие, прелесть.

Он подал Якову зажженную папиросу, тот пыхнул несколько раз и ее отложил.

– Извините, только зря добро перевел, – и он закашлялся. – Жарко, трудно дышать.

Следователь убрал портсигар. Вынул из нагрудного кармана пенсне и, подышав на него, посадил на потный нос.

– Я хочу, чтобы вы это знали, Яков Шепсович, ваш случай представляет для меня исключительный интерес, и не далее как на той неделе я в набитом, варварски-душном вагоне вернулся из Санкт-Петербурга, где имел разговор с министром юстиции князем Одоевским.

Он подался вперед и тихо сказал:

– Я туда ездил представить свидетельства, которые мне уже удалось собрать, и ходатайствовать, чтобы обвинение против вас, как я предлагал уже и господину прокурору, было сведено к вашему незаконному проживанию в Лукьяновском, либо вовсе с вас снято, при условии, что вы оставите Киев и отправитесь в свои родные края. Но вместо этого мне было настоятельно велено без малейшей тени сомнения продолжать начатое расследование. Больше всего смутило меня, Яков Шепсович, под строжайшим секретом вам доложу, что, хотя министр юстиции выслушал меня вежливо и с очевидным вниманием, я безусловно ощутил, что он ждет свидетельств, подтверждающих вашу виновность.

– Вейз мир.

– Прямо ничего такого сказано не было, уверяю вас, это всего лишь мое впечатление, а я мог ведь и ошибиться, но, впрочем, едва ли. Честно сказать, это дело, кажется, вообще порождает бездну умолчаний, околичностей, смутных намеков, туманных экивоков, странных вопросов, которых я не понимаю, ну и так далее. Ничего – и до сих пор – мне не было сказано прямо, однако я ощущаю на себе давление, я чувствую, что от меня ждут, чтобы я, так сказать, обнаружил свидетельства, соответствующие расхожему предрассудку. Министр внутренних дел тоже мне исправно телефонирует. Не скрою, этот нажим вконец мне расстроил нервы. Жена говорит, со мной стало еще труднее жить, чем всегда, и вдобавок кишки у меня расшалились. Вот и сегодня жена в письме настоятельно мне советует показаться доктору. А давеча, – он понизил голос до почти неразличимого шгпота, – у меня было впечатление, что за моей пролеткой следует другой экипаж, хотя, разумеется, при таком состоянии нервов делаешься мнительным.

Он приблизил лицо к Якову и продолжал шептать:

– Ну да что там. Вернемся к фактам: князь Одоевский даже предложил было мне снять с себя «непосильное бремя» этого дела, если я ощущаю «нажим», или работа мне стала противна, или вошла в противоречие, как он выразился, «с вашими убеждениями». И кажется мне, я уловил явственный намек на то, что интересам правосудия более отвечало бы обвинение в убийстве с ритуальными целями, да, такая вот дичь.

– Насчет убийства, – сказал Яков, – так если я приложил к нему руку, жить мне вечно калекой в аду.

Следователь устало обмахивался шляпой. Снова оглянулся на дверь, сказал:

– Когда я объявил министру юстиции – совершенно открыто объявил, никакие околичности и туманные намеки в правосудии неуместны, – что собранные мною свидетельства ведут совершенно даже в другую сторону, к полному оправданию главного обвиняемого, он только плечами пожал – князь импозантен, хорош собой, владеет словом, слегка прыскается духами, – как бы давая понять, что от меня ускользает высшая истина. На том мы и расстались, на этом пожатии плеч, которое может означать ведь и много и мало, но в любом случае означает сомнение. В пользу князя замечу, он джентльмен. Но, скажу вам откровенно, у прокурора, моего коллеги Грубешова, сомнений нет ни малейших. Он, как бы это лучше выразиться, убедил себя еще прежде самого факта. Поверьте, я говорю это не с кандачка. Грубешов не однажды требовал от меня – он настаивал – крайне сурового обвинения для вас, прямо в упор, в убийстве Жени Голова, и я отказывался наотрез. Ну, от всего такого тоже ведь нервы сдадут. Однако – вы должны знать, это важно – так долго продолжаться не может. Если я не вынесу этого обвинения, другой кто-то да вынесет. Они от меня избавятся при первой возможности, и тогда я для вас буду решительно бесполезен. И потому я прикинусь, будто с ними сотрудничаю, а сам тем временем буду продолжать свое расследование, пока не получу полных и неопровержимых доказательств. И тогда я вновь представлю свои свидетельства министру юстиции, а если и это не возымеет действия, я посвящу в свои разыскания прессу и будет скандал. Хочу надеяться. Собственно, и теперь уже я намереваюсь тайно оповестить одного-другого влиятельного журналиста об истинном положении дел, о том, что обвинение против вас – совершенный пшик, зиждется исключительно на анонимных доносах да на нескольких провокационных пасквилях в реакционных газетах. Я это бесповоротно решил, когда сегодня не мог уснуть. И тотчас решил пойти к вам, сообщить о моих планах, чтобы вы не думали, что нет у вас в мире друга. Я знаю, вас обвинили ложно. Я непременно буду продолжать свое расследование, сколько позволят мои способности и силы, откопаю всю правду и, если понадобится, доведу до сведения широкой публики. Я делаю это для России, как и для вас, и для самого себя. И потому я прошу, Яков Шепсович, хоть и понимаю, как тяжелы ваши испытания, вашего доверия и терпения.

– Спасибо вам, ваше благородие, – сказал Яков, и голос у него задрожал. – Когда ты привык выходить за порог своей хатки, чтоб дохнуть свежего воздуха, глянуть на небо, погадать, будет дождь или нет – хотя какая тебе разница? – трудно жить в тесной, темной одиночке; зато я теперь знаю, что есть кто-то, кто знает, что я сделал, а чего я не делал, кому я верю, хотя мне бы хотелось услышать, что вы имели в виду, ваше благородие, под «истинным положением дел» раньше еще, когда говорили насчет журналистов.

Бибиков опять подошел к двери, тихонько ее приотворил, выглянул, тихонько закрыл дверь, вернулся, опять сел на стул и приблизил лицо к Якову.