— Это кто во Божьем храме в шапке разгуливает?

Разглядел внизу попа. Его-то Егорка не боится: попробовал бы драться! Другое дело, звонарь — дурак да ещё старый. Мальчишка шмыгнул на лестницу и вниз, сломя голову. Следом Лагунков кричит:

— Черти вон — счастье в дом!

Из церкви Егорка выбежал, домой не пошёл, а заглянул в магазин сельпо. В углу мужики пили водку, закуска на подоконнике, стакан ходит по кругу, на полу порожние бутылки. Лица багровые, языки заплетаются, будто разом пораспухали. А разговоры ни о чём — бесконечные.

Егорку пьяные мужики не интересовали. Он к прилавку, посмотреть своё заветное — сверкающие фигурные коньки. Лежат ли? Лежат! Все мечтают, но нет таких денег у мальчишек.

В спину толкнули.

— Ерофеич, — пьяный мужичок, с глазами, смотрящими в разные стороны, навалился на прилавок, — запиши на меня пару беленьких.

Продавец сложил фигу и сунул просителю под нос. Был он высок, узок плечами, надменное лицо с тонкими губами. У этого не допросишься, подумал Егорка.

— Не клич на себя беду, Ерофеич, — косоглазый качнулся.

— Иди-иди, у тёщи блины даром проси.

Проситель вернулся в компанию, развёл руками, пожал плечами. Там продолжался затеянный разговор.

— В рай у каждого своя дорога.

— Точно-точно. Надысь кулаков тем путём отправили, чтоб колхозы подкормить.

— А церкву закроют, так вообче дорогу забудем, мужики.

— Слыхали — бают: колокол сверзить хотят да колокольню порушить?

— Ну, это не легко будет: строили-то когда? До революции строили. Тогда и люди другие были, и совесть другая. Говорю: на совесть строили-то…

— Нонче мы свой рай строить будем, если с голоду не передохнем.

— Да, поди, не даст страна родная.

— А в двадцать первом, сколько народу в Ровец свезли. Без гробов и панихид. Вот мор так мор был…

Егорка, заметив подозрительный взгляд продавца, выскочил на мороз.

На озере, как только лёд окреп, расчистили катушку. Круглый день там ребятня, а к вечеру не протолкнуться. Егорка прямо из дому в прикрученных намертво самодельных коньках спустился к озеру. Его обступили.

— Где прячешь награбленное? А ну, тащи, а то юшку пустим.

— Вы кому поверили?

— Вот ему, — перед Егоркой вытолкнули Коляна.

— А ну, повтори, — Егорка сжал кулаки.

Фурцев покосился на коньки — не устоит. Шагнул вперёд:

— Мы вместе были. Ты знал всё.

Егорка ударил его, и Колян упал. Сел верхом и молотил бывшего друга по голове. Тот хрипел, извиваясь:

— Ты знал, знал, знал…

Скинули-таки колокол с колокольни. Упал он сверхатуры на бок, глухо ухнул в последний раз, и мёрзлая земля отдалась утробным стоном. Незаметно поп исчез с попадьёю вместе. Звонарь Лагунков помер голодной зимой. Казалось, разом народ про Бога забыл. Лишь блажная Фенечка, побираясь по дворам, истово крестилась:

— Вам простится, вам простится

Осенние пересуды

Тем летом исполнилась Егоркина мечта — приняли его в заготконтору помощником к брату Фёдору и даже зарплату положили. Но и дел прибавилось: не только в Петровке, по окрестным хуторам скупали они у частников молоко. Много ездили, днём и ночью, лесами, с ружьём — красота! Осень подошла. Никто Егорке про школу не поминает — он и рад.

Случилось как-то быть в Бутаже. Заночевали у Ильи с Федосьей. Поутру, позавтракав — хозяин уж в конторе — засобирались в дорогу. Сестра вышла провожать. Стала у калитки, бездумно улыбаясь, концы платка в кулаках держит, подставляя блеклому солнцу лоб. Болит он у неё. Когда муж дерётся, то метит по голове ударить. Давно ли бесшабашный кудряш Илюха улещал её девкою, в любви клялся, а теперь чуть что — в кулаки. Он и сам иногда не скажет, за что бьёт жену. Такая жизнь…

Прощаясь, Федосья машет рукой, платок сползает на плечо. Егорка видит, удивительные волосы у сестры: на свету они пепельно-серебристые, в сумерках голубые, в темноте — как предгрозовое небо, а вообще сильно поседевшие. Безрассудочный взгляд глубоко западает в душу, свербит в спину. Отъехали. Фёдор покачал головой:

— Совсем затюкал бабу, сверчок…

В дороге прихватил дождь. Заштриховал всё небо, лишь в одном месте оставил радужный круг. Закачался, приблизился горизонт. У просёлка чуть особняком стояла могучая берёза — крона стогом. Под её сень направил Фёдор лошадь. Егорка спрятался с головой под плащ, а старший брат спрыгнул с телеги, обошёл Серка, ослабил подпругу, освободил от удил. Стоял, не хоронясь от дождя, наблюдая, как забирает лошадь губами траву, обнажая длинные зубы. Любовно охлопал ладонью мокрый её бок:

— Укатали Сивку крутые горки.

И прибавил весело, повысив голос:

— Эх, жизнь-жизнь, хучь бы ты полегшала…

Егорке не понятна его весёлость, хотелось досадить немного:

— Ты, Фёдор, большой раньше был, а теперь мы скоро вровень будем.

— Усадка произошла. Старые растут в землю, молодые в небо. И ты, жениться будешь, подлаживайся — сколь лет жене до тебя расти, а то смотри, перегонит.

Фёдор часто сводил разговоры к женитьбе и отношениям с женщинами. Стоило какой девчонке окликнуть Егорку и поболтать немного, Фёдор уж зубоскалит: когда свадьба? Матрёна вставала на защиту деверя, кляла мужа Богом, а тот смеётся, оба, мол, безбожники: он — неверующий, она — католичка.

— Кто у тебя нынче в почёте? — Фёдор хитро щурился, — Машка — потеряшка?

Егорка отмалчивался. Ладно бы сам бабником был, так нет — на свою Матрену не надышится, а брата шпыняет. Бывало, выпьет за обедом и начнёт внушать:

— Кончай, Егор, задумываться. Я знавал одного. Одолели его думы, так он руки на себя наложил.

Егорка сердится на брата, молчит, непроницаемо для чувств каменеет лицо. Чаще всего это состояние овладевает им, когда сестра Нюрка, придравшись к чему-нибудь, ругала его, а мать защищала, и обе то и дело обращались к свидетелям, доказывая свою правоту. Те втравливались в препирательства, и заводилась свара, от которой только и было спасение в дремотной отрешённости.

Лаяться Нюрка всегда найдёт повод. На днях увидала его с мальчишками, играющими в войну, и наскочила дома:

— Ты, лешак запечный, накликаешь, накликаешь войну…

Нюрка боится войны: у неё жених в солдатах.

— Э-эх, детки-детки, — сетует мать, — что ж вас мир-то не берёт?

— А что она на меня, как нелюдь, бросается, — в голосе Егоркином тонкой струной дребезжит слеза.

— Нелюдь, — Наталья Тимофеевна качает головой. — Разве ж можно так ругаться? Нелюдями кого зовут? Не знаешь? То-то. Это враги людской породы. С нелюдями разве сладишь? Сколько раз побеждали люди, опосля всё равно их верх был. Почитай, всю жизнь напролёт их верх, а ты на сестру так…

За думами прошла обида на брата, захотелось подлизаться:

— Ты, Фёдор, у нас молодец: за что ни возьмёшься — всё получается. И храбрый, как герой.

— Просто я — трудяга. Мы, Агаповы испокон веков труженики. Герои, братец, — дерзкие люди, всесторонней храбрости. Казаки, к примеру, готовы в любой час голову свою сложить за Отечество. Зато и жизнь у них была достойная, не нам чета. Оттого и гонору им не занимать стать…

Фёдор сумел-таки мокрыми пальцами завернуть самокрутку, затянулся дымом и перевёл разговор:

— Санька-то чё пишет?

О ком, о ком, а о Саньке Егорка скучал. Несладко, видно, и ей живётся с плешивым Андрияшкой: любой случай подгадывает, чтобы у матери побывать. А теперь вон письмо прислала. Это при её-то трёхклассовом образовании! Но Егорка его лучше любой книги читал и перечитывал, запомнил наизусть:

… " Вроде недавно прощались, а почему-то блазнит — давнёхонько. Ничего, за меня не страдайте. Уход в больнице хороший, кормёжка справная, лечение старательное…"

Пишет из Троицкой больницы, а как туда попала — догадайтесь сами. Может с дитём?