В Увелку ехали — ночевали в Рождественке у знакомых. В обратный путь тронулись, Иван сказал Егорке:

— Не барин, в телеге поспишь, а мне не привыкать….

И ехали без остановок ночь напролёт. День начал заниматься: заалел восток, а потом будто огнём на облака брызнуло. Засверкала роса, проснулись птицы, засвистели суслики, в высоких травах будто шёпот пошёл. Где-то вдалеке колокол солнце приветствует — должно быть, в Петровке, ближе негде. Ездоки приободрились. Егорка дремал, убаюканный ночной дорогой, просыпался, а Иван всё говорил и говорил, его как прорвало — всех помянул. Теперь до Бориса Извекова добрался:

— …Одно могу прибавить: на его месте я не только бы жизнью не дорожил, а за благо бы смерть для себя почитал. И ты над этими моими словами подумай. Ну, что за жизнь у него, хромоного — ни жены, ни друзей, целый день с мамочкою своей милуется. Гляди, и родят чего-нибудь. Впрочем, мал ты ещё для таких разговоров. Мал ты ещё, Кузьмич, для мужского разговору, — и потрепал мальчишку по вихрам.

Опять вспомнил Фёдора:

— Вот брат твой, коренной уральский мужик, в строгости, но и в сытости взрощенный, теперь по какому-то горькому недоразумению без своего угла остался…. В лоск мужика разорили.

Об Авдее Кутепове сказал:

— Вилы тебе в брюхо — вот твои права. В колхоз силком загнал. Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести — ничего такого не осталось. Да не один я такой, все бают: в колхозе жить да не воровать, значит не жить, а существовать. Изворотами люди живут, и я, стало быть. Авдюшка говорит: порядок через строгость приходит. Вот как начнут садить у тюрьмы — народ и присмиреет. А я мекаю: двух смертей не бывает, а одна искони за плечами ходит. Вот её и надо бояться.

Егорке нравилась Иванова болтовня, да и сон потихоньку растворился в ярких бликах нарождающегося дня.

— … Шибко мне, Егорка, в солдатах служить нравилось. Дождь ли солнце — брюхо набил и лежи позёвывай. Начальство суетится, так ему положено. Разве кто вгорячах крикнет:

— Ишь, паскуда, хлебало раззявил!

Ну, да ведь там без того нельзя, чтобы кто-либо паскудой не обозвал, на то она и армия. Зато теперь…. Слышь ты, вчерась в райкоме-то два мужика гуторят:

— Где мне, Иван Иваныч. О двух головах я что ли? Вот если б вы…

— Что вы, что вы, раз уж вам поручили, вам и выполнять

— Да кабы знать, с кого конца подступиться….

— А вы не с краю, а в самую серёдку, хи-хи, в гущу, так сказать, событий.

— Тьфу! — Иван в лицах изобразил подслушанный разговор и выматерился.

— Писульки по деревням шлют: не шевелиться, не пищать, не рассуждать. Хотя разобраться, в единоличестве тоже не мёд. Вот вы, Кузьмич, как бы без Фёдора прожили, если б не колхоз? То-то. Соображай. И работа тоже. Раньше напару с бабой трубишь цельный день — инда одуреешь. В обчестве — веселей.

Иван задумался.

— Нно, постылый! — ошлёпал он вожжами конские бока.

С политики перекинулся на рыбалку.

— Чтобы ловля была удачной, необходимо иметь сноровку. Опытные рыбаки выбирают для этого время сразу после дождя, когда вода взмутится.

— В жизни первейшую роль опыт играет, — разглагольствовал Иван, — Удача — это так, всё равно что недоразумение, а главная мудрость жизни всё-таки в опыте заключается.

— Держи карман! — возразил Егорка, — Залез я, к примеру, к вам за вишней — нонче попался, завтра нет. Так что ж — ума набрался? Совсем нет — просто повезло.

— Ты ещё сопляк и по-сопляковски мыслишь. А какие слова-то употребляешь… "Держи карман". Да с тобой культурный человек и говорить не захочет. Тёмный ты — вот тебе и весь сказ.

— Да все так говорят — я что ль придумал?

— А ты не всякие слова повторяй, которые у хуторских пьяниц услышишь, — убеждал Иван мальчишку. — Не для чего пасть-то разевать, можно и смолчать иной раз. Особливо в разговоре со старшими.

— Я ж с тобой, дядь Вань, по-простому, — вздохнул сбитый с толку Егорка.

— Простота она хуже воровства. Если дуракам волю дать, они умных со свету сживут. Смотри, Егорка, с ранних лет насобачишься, чему хорошему детей своих учить будешь? Надо с вами, пацанами, сурьёзно поступать, — рассуждал Иван. — И за дело — бей, и без дела — бей: вперёд наука. Вот и Мишка мой такой…. А всё матеря портят. Сечь вас надо, а они жалеють. Не поймут бабы-дуры, что чем чаще с мальцов портки сымать, тем скорее они в люди выйдут. Родитель у меня был, царствие ему небесное, большого ума человек. Бывало, выйдет на улицу, спросит у соседей: "У вас с чем нонче щи? А у меня с убоиной", — зевнёт, рот перекрестит и заскучает. Потому что куда им до него. Вот говорят, мужики раньше барством задавлены были. Отец мой без особых усилий всё же мог осуществлять свою жизнь, дай Бог нам так пожить.

Справедливости ради надо сказать, что отец Ивана, Василий Петрович Духонин, ещё в молодые годы был искалечен на царской службе. По случаю физического убожества к крестьянскому труду непригодный, а кормил семью тем, что круглый год "в куски ходил", то есть попрошайничал. В сёлах про него говорили, что он "умён, как поп Семён", и Василий вполне оправдывал эту репутацию. Был он немощен и колченог, но все его боялись. Лишь под окном раздастся стук его нищенской клюки, хозяйки торопились подать ему кусок со стола. Незадарма он хлеб ел: умел предсказывать погоду, урожай, иногда и на судьбу ворожил. Приговаривал при этом: "Коли не вру, так правду говорю". И женился он скорее наговором, чем по любви.

Вспомнив отца, Иван упал духом и затосковал. Сидел молча, раскачиваясь на ухабах, и тихонько бубнил каким-то своим затаённым мыслям:

— Ах, кабы пожил. Ах, кабы хоть чуточку ещё пожил.

От Иванова молчания заскучал Егорка. Повертел по сторонам и зацепился взглядом за лошадь. Тянет она по дороге телегу и тяжко на ходу дремлет. Запахи трав дурманят голову. Ночь напролёт она в хомуте. В великую силу далась ей эта дорога. Она теперь колхозная и потому замученная, побитая, с выпяченными рёбрами, с разбитыми ногами. Голову держит понуро, в гриве и хвосте её запутался репейник, из глаз и ноздрей сочится слизь, манящая мух. Оводы жалят вздрагивающую шкуру. Худое лошадям житьё в колхозе — нет присмотра. Каждый норовит покалечить. Хозяин бывало скажет: "Ну, милая, упирайся!" И лошадь понимает. А теперь — "Н-но, каторжный, пошёл!" — и кнутом, кнутом. Всем своим остовом вытянется, передними ногами упирается, задними забирает, морду к груди прижмёт — тянет.

Скучно Егорке. Узкий просёлок от поворота до поворота узкой лентой тянется. Юркнет в лесок, побалует прохладой и опять бежит вперёд на просторе полей. Вон впереди лошадь в оглоблях мается, еле ноги передвигает, а ездока не видно. Издали кажется, что она на одном месте топчется. Видно, тоже в Волчанку правит: до хутора-то рукой подать.

Поравнялись. Уронив вожжи, на днище тележном богатырским сном спал Дмитрий Малютин. Оводы и мухи деловито снуют по его обнажённой груди, рукам, лицу, заглядывают в широко раскрытый рот, из которого вместе с храпом далеко разносится густой сивушный запах.

— Эк, как разморило, — позавидовал Иван и, подмигнув Егорке. — Нет числа дуракам, не уйдёшь от них никуда. Вот смотри, малец, пьянство…. И блаженно и позорно, однажды вцепившись в человека, ведёт его по жизни до белого савана, и бороться бесполезно: единожды вкусил — на всю жизнь в кабале. Корить, стыдить или стращать пьющего человека бесполезно: утром он опохмелился, а к вечеру, глядишь, нализался. Не поймёшь: жизнь у него такая или уже смерть наступила. И ведь никто не додумается запретить эту бесовскую жижу.

Высказав свои суждения о вреде алкоголя, Иван принялся размышлять вслух какая судьба оставила Дмитрия Малютина пьяным среди дороги.

— В колхозе ведь как, кто к какому делу приставлен, тот это дело и правит. А этот, — он кивнул на Малютина, — кроме пьянства других забот не знает. Ну-ка, Егорушка, сигани к нему в телегу да завороти конька на кладбище. Среди крестов прочухается, можа поумнеет со страху.