Выслушав Егорку, Фёдор вздыхает:

— Завейся горе верёвочкой…

Дождь истончился, хоть и не исчез совсем, но поредел настолько, что стал неприметен промокшим путникам. Тронулись дальше. Долго ехали полем. Вдруг Фёдор придержал коня.

— Смотри — заяц, — ткнул он куда-то пальцем.

— Где, где? — Егорка, привстав на колени, вертел головой. — Не вижу.

Вокруг пожелтевшее поле, спутанная и выбитая скотом трава, во многих местах почерневшая. Откипевший ковыль легонько тряс седою бородой под дождевыми каплями. Воздух пах сыростью, гнилью и лишь тонкий аромат полыни приятным волнением отзывался в груди. Но где же заяц? Между тем, Фёдор достал из-под кошмы ружьё, проверил заряд, неторопливо прицелился во что-то, только ему видимое, потом опустил ружьё, стёр ладонью дождевые капли с воронёного ствола и, вскинув приклад к плечу, почти не целясь, выстрелил. Будто кочку сорвало с места — серый ушастый комок подпрыгнул из травы и, упав, забился на одном месте. Егорка спрыгнул с телеги и стремглав помчался за добычей, а Федор и не смотрит, занятый ружьём.

В Петровку въехали в промозглых сумерках. Егорка удивился:

— Народу никого.

— Дрыхнет народ-то. Это нам с тобой забота, а колхозник, он же что? Он отдыхать любит. А что, брат, не выпить ли нам с устатку? Гульнём с дороги!

Егорка знал — шутит Фёдор. Выпить он и так выпьет, лишь за стол сядет. Конечно, Матрёна ждёт их с чем-нибудь вкусненьким, но домой надо. Мать волнуется, ждёт, да и спать хочется — мочи нет.

Дома ничего, о чём мечталось — ни тепла, ни сытости, ни спокойствия. Мать в полумраке у стола, лишь подняла взгляд на вошедшего и вновь уронила голову. Что-то стряслось! Не часто она такая. Егорка молчит, сопит, раздеваясь, оглядывается по углам — где же Нюрка? На его вопросительный взгляд мать болезненно морщится и машет рукой:

— Гости у нас ночуют. Нюркин-то кавалер с нею же и спит…

Краска стыда жаром прокатилась по Егоркиным щекам, будто увидал что-то неприличное.

Мать, не дожидаясь пока он поест, легла спать. Он, вскарабкавшись на полати, долго не мог уснуть, прислушиваясь к ночным шорохам.

Почему знакомый воробей сегодня весел, как вертопрах? Потому ли, что красно солнце и небо сине? Потому ли, что морозы скоро, но ещё тепло? Егорка сидит на колодине, топор между ног. Напиленных чурбанов много, а наколотых поленьев мало. На всё лето растянул он себе это удовольствие, и не видно ему конца. Пилить-то, наверное, проще, оправдывался он. Но ни о том сейчас его мысли. Конечно, чёрт бы побрал всякого, кому захочется скандалить в такой погожий день. Но случай-то исключительный.

Ещё табун не выгнали, сбегал он по просьбе матери к Фёдору, и всё, как та велела, обсказал. Недавно брат пришёл, тяжело ступая по крыльцу, поднялся в дом. И теперь Егорка ждал криков и стуков, как начнут выгонять со двора Нюркиного солдата. Мальчишка и топор сготовил, для виду расколов пару чурок. Но тихо. Егорку терзает нетерпение. Он тюкнул топор в колодину, пошёл в дом. Навстречу брат с солдатом, оба плечистые, рукастые. Фёдор чуть повыше. В зубах папироски, видно гость угостил, над головами клубы дыма. Выносят обрывок разговора:

— … рабочие хитры, а наш брат, мужик, простодушен.

— Да, да, — кивает Фёдор и протягивает широкую ладонь, — Ну, так сразу после табуна с Егоркой подходите, в зорю и поедем.

Паренёк вдруг обиделся на ушедшего брата, поджал губы, а Нюркин солдат наоборот, сев на ступеньку крыльца, заявил:

— Хороший мужик.

— Он меня похотником дразнит, — ни с того ни с сего буркнул Егорка.

— Видно есть за что, — сказал гость и задумался.

Егорке вдруг захотелось рассказать.

— Это всё из-за девчонки соседской. Пошли с ней за ягодами, собрали: она пол-лукошка и у меня столько же. Приморились, домой пошли. Я и отсыпал ей свои ягоды — хоть одно лукошко будет полным. А она зовёт: приходи вечером, я в малухе одна сплю, запираться не буду. Я тоже в сарае спал — лето же. С того дня кажную ночь у неё проводил. Страшные истории рассказываем, сказки наперебой. Ладошки друг другу под щёки подкладываем. Комар запищит — руками машем, головы под одеяло прячем. Однажды под дождь-то проспали табун, ну её мамка и застукала нас в малухе. Крику было на полдеревни.

Гость заинтересовался, повернул голову, протянул Егорке ладонь, как давеча Фёдору:

— Меня Алексеем зовут. Рядовой Алексей Саблин.

Егорка пожал широкую ладонь, примирительно сел рядом:

— Егор.

— Так у тебя, Егор, с той девочкой любовь, должно быть.

— Кака любовь! — Егорка махнул рукой. — Мы теперь и не разговариваем вовсе. А мать её я ладно пужанул. Из тыквы череп вырезал и свечку вставил. Дождался, как потемну в уборную пошла, и поставил на тропке — долго потом заикалась.

Алексей был хорошим собеседником: внимательно слушал и интересно рассказывал.

— Мы с Аней познакомились, когда я перед армией в вашем колхозе от МТС работал. Я же тутошний — из Михайловки, и служить довелось рядом — в Троицке. Тихая она, скромная. Смотрит на меня и молчит. Взгляд будто в душу саму проникает и будоражит. Пойду от неё — стоит на месте вслед смотрит, пока из виду не скроюсь…

Егорке никак не удавалось подогнать нарисованный образ в обличие своей сестры. Неужто это Нюрка?

А Саблин продолжает:

— Умная и поёт красиво: голос богатый. Среди подруг самая скромная. Подчинился я её характеру. Гуляем вечерами и молчим. То она погладит мою шевелюру, то я её волосы. Сядем. Лицо её сияет, и у меня на сердце так ладно и солнечно.

Егорке помнится и другой отзыв о сестре деревенских парней:

— Норов у девки похлеще кобылиного: обнять не даётся, но красивая.

Сама Нюрка как-то говорила об Алексее:

— Противься, протестуй — не отбояришься. Ужасть, какой добрый, но настырный. На работе — заводной. Мужики смеются: "Ему в сапоги кто-то угольев подсыпал, стоять — жгутся, бежать — ничё".

— Дурёха, — говорила Наталья Тимофеевна. — Радуйся такому кавалеру, держись за него двумя руками да головы не теряй. Помни, что для девушки самое дорогое.

Хороший мужик, думает Егорка, искоса поглядывая на говорящего Алексея.

Глухая осенняя ночь. Темнотища за костром, будто всю землю распахали. Фёдор любопытничает:

— Ты после службы в МТС вернёшься иль в колхоз?

— В колхоз зовут, — отвечал Саблин, — да не пойду. Тяжело там: стремишься работать, а всё невпрок.

— Да, год от году не легче…

— Что и говорить, тяжеловато в деревне. Говорят, Ленин мало пожил, невыдюжил здоровьем-то. А всё равно, пока правил, по деревням, по заводам ездил, глядел, как трудовой люд живёт, советовал и не ошибался никогда. Надо бы и нынче так-то…

Фёдор, помолчав, спросил:

— Так ты Михайловский?

— Тамошний. Мать у меня лется умерла. Одна жила. Колхоз избу к рукам прибрал. Говорят: не вернёшься — не видать, как своих ушей. Дак я начальству доложил, в штабе говорят, не законно так-то с красноармейцем. Обещали пособить, дать делу законный оборот. Замполит у нас толковый, не смотри, что хохол. Скажет, так скажет, будто из железа слова куёт.

— Нам похвастать нечем, — Фёдор головой покачал. — Всяк начальник — шкура воровская. Всё ждём перемен: сажают их, сажают, а ни черта не меняется. Народ ещё во что-то верит, а время-то идёт…

Как укладываться стали, вспомнили про Егорку.

— Тебе бы на курсы трактористов поступить: молодых берут. А в МТС лучше: порядок, да и при любом недороде механизатор без хлеба не останется.

— Самочинных не берут, направление надо из колхоза или МТС, — подал голос Фёдор из-под телеги, где накошенной травой выстилал лежанку.

— Надо, — подтвердил Саблин. — Я ведь от колхоза учился. Вступать придётся.

— Подумаем, — отозвался Фёдор.

Затушив цигарки, улеглись, но долго ещё ворочались, шурша травой, переговаривались в темноте. Егорка в мыслях уж на тракторе накатался, огород хозяйским взглядом оглядел: что выкопал, что до морозов подождёт, потом на село перекинулся. Осенью природа блекнет, а деревня веселеет. Начинаются вечёрки: с песнями, шутками, байками разными. Девки приходят с рукоделием, а парни пьют самогон. Свадьбы по осени чаще играют. То на детях, то на взрослых появляются обновки. Сквозь дремоту долетают обрывки разговора: