Изменить стиль страницы

Они еще спали. Клавдия суетилась в прихожей около керосинки. Задумызался фруктовый торт. Я принесла воду, почистила яблоки. Потом проснулись дети. На тум­бочках их ждали подарки, обвязанные ленточками. Но было решено развернуть сюрп­ризы при гостях, к двум часам дня. Все таинственно, загадочно, все так ново и инте­ресно...

Я к ним относилась так чисто и преданно, что ни разу у них ничего не попроси­ла!.. Ничего не украла, хоть и очень хотелось попросить и было что украсть... Нет! Нет, и все!

 Уже было все готово. Клавдия пошла себя приводить в порядок. Лара и Юра, с бантами на груди, расставляли на столе тарелки, раскладывали по две вилки, по два ножа и по одной большой ложке поперек тарелок... Каждому по бокалу и по сал­фетке, продернутой через колечко... У нас в доме такого никогда не было. Я все «мо­тала на ус». Когда я вырасту и буду зарабатывать деньги, обязательно папочку буду кормить вот так красиво за столом — с салфетками, бокалами, колечками.

Я тоже побежала домой. Быстро помыла руки, ноги, надела платье с бантиками. Заскочила к тете Вале. Она завязала мне малиновый бант прямо надо лбом — там были самые длинные волосы, и он крепко «сидел». Когда тетя Валя отвернулась, я быстренько попудрилась ее голубой пуховкой. Взяла букет шиповника и осторожно понесла его через дорогу, чтобы не осыпался. Первый раз в жизни я шла к кому-то на день рождения!

Уже в парадном я почувствовала, что все в сборе. Я услышала голоса и друж­ный одобрительный смех. Ясно, что Клавдия демонстрирует куклу с закрывающимися глазами. Потом я зашла в темную переднюю. Кто-то на пианино играл чудесный вальс. Я его знала — папа его «разучивал». Это «Елка» Ребикова...

 Я стояла с букетом, в платье, с бантом на голове, и была очень счастливая, была уверена, что сегодня «выделюсь», буду петь, всем понравлюсь...

 — Молодец, Сереженька. Умница. А теперь для меня «Жаворонка» Глинки, по­жалуйста!

 Мне хотелось посмотреть на Сереженьку, и я заглянула в комнату. Из гостей там было двое взрослых, мальчик лет десяти и «Сереженька» — детина лет четырнадцати. Целый Сергей, а не «Сереженька».

 Клавдия меня увидела, вскочила и быстро вышла ко мне в переднюю, закрыв за собой дверь.

— Какая умница, детка, что пришла.

— А как же! У Лары такой праздник!

   — Это нам? — она взяла букет, поморщившись. — Ай-ай-ай, какие колючие...Зачем же столько, деточка?.. И тут же положила цветы на кухонный стол. Она похвалила «мой вид» и попросила немного ее «здесь подождать».

Клавдия говорила со мной так, будто мы с ней сегодня не виделись. Вот стоит ведро воды... Я его сама принесла — сегодня. Я ничего не понимала, только чувство чего-то недоброго подкатывалось к горлу. Зашла Клавдия и опять прикрыла за собою дверь. В комнате было тихо...

В руках у нее была тарелка с яблочным тортом, нож и вилка. Она поставила тарелкуку на стол, отодвинула букет шиповника, потрепала меня по затылку. Я кивала, улыбалась, а когда увидела нож и вилку, сказала, что могу торт съесть и руками — "Зря вы беспокоитесь». Она вышла к гостям. В передней было темно. Свет шел сверху из окна в комнате.

Я сидела, смотрела в стену и ничего не видела. Даже запаха торта не чувствовала. Обыкновенный пирог. Я вышла... не плакала... все омертвело...

«Тогда» начиналось то, чего я так боюсь и сейчас. Все неестественное и фальшивое, вежливые и красивые слова, в которых нет правды и к которым не придерешься, — эти слова расточают каждому, ничего не чувствуя, пока от тебя есть польза, — это все не мое. Я это ненавижу. Если потом на улице я встречала кого-то из той семьи, я проходила мимо, как будто мимо столба или дерева. А они вежливо кивали, здоровались... А потом перестали.

Так случилось, что потом мы с Ларой учились в одной музыкальной школе, только у разных педагогов. Но тогда, в четырнадцать лет, я точно знала, что «научиться петь и играть» — невозможно. А «божий дар»??

КУКОЛКИ

Мои «влюбленности» в конечном счете всегда приносили мне только боль. «Надо научиться всегда быть одной, и тогда не придется мучиться и разочаровываться" -  так я себе внушала. И на первых порах от этого решения было легко и все получалось. Но только на первых порах. А потом... Проходило время, и я опять не могла жить без людей, без отдачи, без «влюбленности». За это время накапливались силы для любви, и «объект» находился сам собой.

Весной и летом я всегда душевно болею, больше, чем зимой. Зимой холодино, я мерзну. А весной выходишь в мир — солнце, зелень, тепло, и почему-то заливает беспричинная радость, все вокруг и ты сама пронизана насквозь фантазией и оптимизмом. И все это обрушиваешь на «объект», хочешь с ним разделить все это, а «объект» или не понимает тебя, или бессилен выдержать то, что ты ему предлагаешь. Или у него просто другая «группа крови»...

И когда я — в какой уже раз — вновь оставалась на мели, сидела и горько переживала свое очередное поражение («Все! это уже точно все! Не-ет, теперь-то это точно конец...»), мой папа плакал со мной и утешал: «Не, дочурочка, не выйдить в тебе, по себе знаю, усе вже знаю... Не выйдить... Вот так, детка моя...»

Но если делать сознательный отсчет этой моей перманентной боли, то все началось тогда — летом 1943 года. Те дни, те недели я не вспоминаю, а «ощущаю» — как при воспоминании о травме ощущаешь вдруг физическую боль и страх, что это может повториться. И тогда все оглядываешься и оберегаешь себя от возможного повтора.

Теперь я знаю и что такое физическая травма. Мои душевные травмы много опередили физические. Но начинаются они абсолютно одинаково. Они не начинаются, а обрушиваются на тебя. А ты в это время готовишь себя к другой жизни, существуешь на другой волне...

Я стояла с букетом, в платье, с бантом на голове. Я была очень счастливая, я была уверена, что сегодня я «выделюсь», буду петь, всем, всем понравлюсь. Так начиналась душевная травма.

В 1976 году, четырнадцатого июня, я стояла на льду, на коньках, на съемке... На съемке! Я была очень счастливая. Я снимаюсь в музыкальной картине... Я играю параллельно острую драматическую роль, об этом я мечтала. У меня еще два интересней­ших предложения — об этом я и не мечтала... Кончилось, кончилось долгое и изнурительно текущее время простоя. Работа, дорогая! Я тебя дождалась, здравствуй!.. Папочка, до­рогой! Как бы ты был счастлив, если бы дождался вместе со мной! Мне так сейчас хорошо. Как опьянение, как пишут о состоянии эйфории. Да, вот точно — эйфория от счастья!

...А через десять минут я лежала на руках у членов советско-румынской съемоч­ной группы «Мама»... Кругом лед. Положить не на что — держали на руках...

«Эйфория» кончилась в секунду. Цирковой клоун шутил на льду, упал мне на но­гу, и она сломалась. Просто и быстро.

Кажется, что умирают все, но не ты. Кажется, что чью-то маму могут вести на расстрел, но не твою. А когда на твоих же глазах ведут твою, то ты не веришь своим глазам. Человек попал в катастрофу, а я нет, я не попаду... И когда с тобой уже вот сейчас произошло, и ты смотришь на свою сломанную ногу, то она тебе кажется вет­кой, которую рубили топором, но не получилось, и она повисла на зеленой шкурке... Да нет, это не моя нога, у меня все в порядке...

И даже когда уже едешь в «скорой», лежишь на спине и видишь перед собой ис­пуганное, вдруг притихшее, бледное лицо неистовой и яростной женщины — режиссе­ра Элизабет Бостан, — не хочешь читать на ее лице правды. «Элизабет, дорогая, но волнуйтесь... Сейчас наложат гипс, и через три дня мы закончим «лед»... А над голо­вой, в узких окнах «скорой», мелькают верхушки домов улицы Горького. Вот и надпись на доме: «Чтобы знать о событиях в мире, имейте газету в каждой квартире...». Зна­чит, скоро и мой дом. А параллельно проясняется в сознании: «Кажется, со мной... Кажется, случилось... Что же это? Неужели правда? За что? За что?»

А через год, когда начинаешь «вставать на ноги», ты уже другой человек... Что бы ты ни говорила, как бы ни была увлечена и даже влюблена, рядом с тобой живет еще что-то. Ты идешь, а это «что-то» выбирает тебе дорогу получше, чтобы ты не споткнулась и чтобы тебе не было больно. Ты легка, изящна, элегантна, но ты идешь вниз по лестнице, и это «что-то» выбрасывает твою руку вбок, и она шарит по стене и ищет опоры. И ты в своей элегантности делаешься смешной и жалкой. Но тебе уже все равно — ты оберегаешь себя от повтора. Потому что ты знаешь: это произошло с тобой. И это может произойти опять.