Изменить стиль страницы

И снова как ни в чем не бывало вернулся к своему обстоятельному, размеренному раздеванию и безрезультатным попыткам поднять штангу. Освободившись от всех надетых на себя рубашек, маек, штанов, носков и набрюшников, он остался наконец в одних подштанниках среди гор снятой одежды и тогда сорвал с себя маску. Тут зрители узнали своего любимца — маленького, щуплого, неугомонного и неутомимого повара Гридакукко, за которым с легкой руки Чезаре закрепилось прозвище Ку-ку. Грянули аплодисменты, Ку-ку, растерянно озираясь по сторонам, словно его напугало всеобщее внимание, подхватил штангу под мышку (наверняка она была картонной) и бегом убежал со сцены.

И еще огромным успехом пользовалась песня «Треугольная шляпа». Песня эта абсолютно бессмысленная и состоит всего из одного, многократно повторяющегося куплета:

Я люблю треугольную шляпу,
Я всегда треуголку носил,
Если б я не любил свою шляпу,
Я бы шляпу свою не носил.

Куплет поется на самый что ни на есть тривиальный, с детства знакомый каждому итальянцу мотив. Вся соль в том, что при очередном повторе одно слово из куплета опускается и заменяется жестом. Так, вместо слова «шляпа» на голову кладут руку, вместо «своя» ударяют себя в грудь, сложенные домиком ладони означают «треуголка», и продолжается это до тех пор, пока в куплете не останутся только союзы, отрицания и частицы, жестами не передаваемые. По одному варианту их произносят в последнем повторе, а по другому опускают совсем, так что песня заканчивается немыми ритмичными жестами.

В разношерстной группе «румын» нашлись прирожденные артисты: в их интерпретации шутливая детская песенка превратилась в трагическую пантомиму, полную тайного смысла, символических намеков и грустных ассоциаций.

Маленький оркестр, инструменты для которого предоставили русские, глухо, на низких нотах заиграл знакомый мотивчик. В черных плащах с поднятыми капюшонами, из-под которых выглядывали мертвецки-бледные, изборожденные глубокими морщинами старческие лица, на сцену вышли три призрака. Вышли медленным пританцовывающим шагом, раскачиваясь в ритм музыки, каждый с длинной незажженной свечой в руке. Все тем же шагом дошли до рампы, по-стариковски сгибая рывками негнущиеся поясницы, начали медленно кланяться. Не меньше двух минут зал сочувственно следил, как они мучительно сгибались и разгибались, пока не вернулись наконец в вертикальное положение. Оркестр смолк, и три ходячих скелета затянули дрожащими надтреснутыми голосами песню. Они пели и пели, и по мере того, как они проглатывали слова, заменяя их бессильными, плохо скоординированными движениями, создавалось впечатление, будто вместе с голосом от них уходит и сама жизнь. Тихие, гипнотически пульсирующие удары барабана сопровождали это медленное необратимое умирание. Последний повтор при окончательно смолкшем оркестре, онемевших певцах и молчании публики походил на мучительную агонию, на последние предсмертные конвульсии.

Песня кончилась, снова мрачно заиграл оркестр, три фигуры в плащах, собрав последние силы, повторили свой судорожный поклон. Когда им удалось каким-то чудом распрямиться, они, сжимая дрожащими руками свечи, чудовищно шатаясь из стороны в сторону, но продолжая сохранять ритм, исчезли наконец за кулисами.

От «Треугольной шляпы» у зрителей перехватывало дыхание, и каждый вечер, когда номер заканчивался, воцарялась тишина, которая была красноречивее любых аплодисментов. Почему никто не хлопал? Возможно, от этого номера, несмотря на всю его карикатурность, исходил тяжелый дух коллективных снов — снов, замешанных на тоске по дому, на праздности, когда ни работы, ни страданий больше нет и ничто уже не защищает человека от самого себя; а может быть, люди чувствовали бессилие, думали о бессмысленности жизни, своей и вообще, может быть, над ними витали тени уродливых чудовищ, рожденных сном разума.

Проще, даже примитивнее было следующее достижение «румын» — комедийный спектакль, об аллегорическом характере которого говорило уже само название: «Меланхолики в плену у дикарей». Меланхоликами были мы, итальянцы, потерпевшие кораблекрушение на пути домой и смирившиеся с бездельем и скукой своего существования на диком острове, под которым подразумевались Старые Дороги; русским, нашим добродушным русским, досталась роль людоедов, чья кровожадность не знала границ: голые, разрисованные татуировками, они изъяснялись на какой-то тарабарщине и пожирали сырое человеческое мясо. Их вождь сидел в хижине из веток, и табуреткой ему служил стоящий на четвереньках белый раб. Время от времени вождь подносил к глазам большой будильник, висевший у него на шее, но не для того, чтобы узнать, который час: будильник подсказывал вождю, какое следует принять решение. Товарищ полковник, начальник нашего лагеря, был, наверное, человеком умным или, по крайней мере, терпимым, раз допустил столь грубое издевательство над собой и своей должностью; а может, наоборот, дурак дураком; впрочем, не исключается и то, что русские в очередной раз проявили присущую им от века благодушную беспечность, обломовское ко всему пренебрежение, царившее на всех уровнях в тот счастливый момент их истории.

Правда, одно происшествие всех взбудоражило: действительно ли русское начальство проглотило сатиру или намерено за нее расквитаться? После премьеры «Меланхоликов» среди ночи в Красном доме началось светопреставление: шум, беготня, сапогами открывали двери, выкрикивали команды на русском, итальянском, ломаном немецком. Те, кто попал сюда из Катовиц и успел пережить подобное, не слишком испугались, но остальные перетрусили не на шутку (особенно сочинившие пьесу «румыны»). Сразу же поползли слухи, что русские готовят репрессии; самым мнительным уже мерещилась Сибирь.

Русские через Лейтенанта, который в эти минуты выглядел еще ничтожнее и отвратительнее, чем обычно, подняли всех на ноги, приказали немедленно одеться и построиться в одном из кривых коридоров Красного дома. Прошло полчаса, час, никто не понимал, что происходит. В хвосте, где я стоял одним из последних, головы строя видно не было, и за все время мы не сдвинулись ни на шаг. Кроме предположения о репрессиях за «Меланхоликов», из уст в уста передавались и догадки иного рода, одна другой нелепее: русские решили выявить среди нас фашистов, ищут двух лесных женщин, будут проверять на триппер, набирают людей для работы в колхозе, нуждаются, как немцы, в специалистах. Вдруг появился итальянец, рот до ушей. «Деньги дают!» — сказал он и помахал зажатой в кулаке пачкой рублей. Ему не поверили, но появился второй, потом третий, все подтверждали неожиданную новость. За что дают — понять было нельзя (да мы не понимали даже, почему находимся здесь, в Старых Дорогах, что с нами завтра будет), но наиболее правдоподобно прозвучала версия, будто в каких-то советских кабинетах нас приравняли к военнопленным и теперь рассчитываются по дням за выполненную работу. Кто, как считал эти дни (почти никто из нас никогда для русских не работал — ни в Старых Дорогах, ни раньше), за что заплатили даже детям, а главное, почему, чтобы выдать деньги, надо устраивать такой тарарам, держать всех на ногах с двух часов ночи до шести утра — остается глубокой тайной.

Получали все по-разному — от тридцати до восьмидесяти рублей. То ли у русских были свои, особые соображения, то ли они платили просто наобум. Деньги, конечно, небольшие, но все остались довольны: можно будет себе что-нибудь позволить. Укладываясь на рассвете в свои постели, мы обсуждали случившееся на все лады, но никто и не предполагал, что это счастливый знак, прелюдия к возвращению домой.

Именно с этого дня, хотя никаких официальных объявлений еще не было, стали появляться все новые и новые признаки скорого отъезда. Робкие, смутные, неподтвержденные, но и их было достаточно, чтобы все поверили: что-то наконец сдвинулось, что-то вот-вот произойдет. Прибыл отрад русских солдат, безусых деревенских ребят; они рассказали, что их перевели из Австрии сопровождать эшелон с иностранцами, отправка должна состояться на днях, но куда — им не известно. Вдруг, после наших многократных и безрезультатных просьб, начальство распорядилось выдать обувь всем нуждающимся. И наконец, пропал Лейтенант, словно сквозь землю провалился. Или вознесся на небеса.