Изменить стиль страницы

Поезд отправился не сразу, а только на следующий день. Задавать вопросы начальнику маленькой станции было бессмысленно: он сам ничего не знал. Пока мы ждали, прошли два-три эшелона; они не останавливались, даже скорость не сбавляли. Когда очередной эшелон приближался, начальник станции встречал его на перроне, держа в поднятой руке связанное из веток кольцо, на котором болтался небольшой мешок. Машинист свешивался из паровоза, протягивал правую руку, подцеплял на лету кольцо и тут же сбрасывал на землю точно такое же, с другим мешком. Это была почта — единственное, что соединяло Старые Дороги с остальным миром.

Больше ничто здесь не нарушало тишины и покоя. Вокруг станции, слегка возвышающейся над окрестностями, простирались бесконечные луга, перерезанные змеящейся лентой железнодорожных путей и только на западе ограниченные черной полосой леса. Лишь стада коров, пасущиеся далеко друг от друга, разнообразили пейзаж. До самой ночи слышались тихие и мелодичные песни пастухов. Один начинал, другой, находившийся за несколько километров, подхватывал, ему отвечал третий, четвертый, пение слышалось со всех сторон, и казалось, будто поет сама земля.

После стольких перемещений и переездов наше сообщество стало более организованным: по вагонам мы расселялись уже сложившимися группами. Десять вагонов занимали «румыны»; три — уголовники из Сан-Витторе, которые предпочитали ехать отдельно от всех, впрочем, и с ними никто не хотел ехать; еще три — одинокие женщины, в четырех или пяти расположились супружеские пары, официальные и неофициальные; в двух, с дощатыми полатями, увешанными выстиранным бельем, — семьи с детьми. Самым примечательным был «вагон-оркестр»: его занимала театральная труппа со всеми музыкальными инструментами (включая пианино из «Покатого зала»), подаренными русскими прямо перед отъездом. Леонардо предложил присвоить нашему вагону статус санитарного, хотя это было большим нахальством: ничем, кроме шприца и стетоскопа, Леонардо похвастаться не мог, а дощатый пол у нас был такой же, как у всех, ничуть не мягче. К счастью, в эшелоне никто не болел, во всяком случае, за все путешествие к нам никто не обратился за медицинской помощью. Среди двадцати обитателей нашего вагона были, естественно, Чезаре и Даниэле, а также (что менее естественно) Мавр, Синьор Унфердорбен, Джакомантонио и Веллетриец; остальные — бывшие военнопленные.

Ночь мы провели в беспокойном сне, лежа на голых досках вагона, а утром увидели, что из трубы паровоза идет дым, машинист сидит в своей будке и с олимпийским спокойствием ждет, когда давление пара поднимется до нужного уровня. И вот что-то громко лязгнуло, машина дернулась, рыгнула черным паром, шатуны задвигались, колеса закрутились. Мы смотрели и не верили своим глазам: все позади, мы выстояли, мы победили! После года в лагере, после наших страданий и нашего терпения, после первых дней свободы, когда смерть косила людей направо и налево, после холода и голода, моих странствий с греком, болезни и медленного выздоровления в Катовицах, бесконечных перемещений по просторам России, где мы боялись затеряться, как потухшие звезды во Вселенной, после ничегонеделания в Старых Дорогах и нестерпимой тоски по родине мы снова ожили, взбодрились, мы едем, приближаемся к дому. Время, стоявшее на месте два года, вновь обрело силу и ценность, вновь стало работать на нас; мы стряхнули с себя оцепенение, в котором все это долгое лето ждали наступления зимы, и принялись нетерпеливо и жадно отсчитывать дни и километры.

Но очень скоро, уже в первые часы пути, мы поняли: нетерпение следует умерить, до осуществления нашей мечты пока далеко. Путь к счастью будет долгим и трудным, нас еще ждут неожиданности: предстоящее железнодорожное путешествие — всего лишь этап нашей долгой одиссеи, и надо снова набираться терпения.

Поезд растянулся больше чем на полкилометра. Вагоны были в ужасном состоянии, железнодорожное полотно тоже, скорость смехотворная: не больше сорока-пятидесяти километров в час. Из-за того, что дорога была одноколейная и не на каждой станции имелись длинные тупики, куда состав мог бы поместиться целиком, его нередко делили пополам или даже на три части и после долгих сложных маневров распределяли по боковым веткам, освобождая путь встречным поездам.

Власть в эшелоне представляли машинист и отряд сопровождения из семи восемнадцатилетних солдат, прибывших за нами из Австрии. Скромные, стеснительные, наивные и при этом живые и беззаботные, как школьники на каникулах, они хоть и были вооружены до зубов, но не имели властных полномочий и отличались беспомощностью в практических вопросах. Когда поезд стоял, они прогуливались по платформе взад и вперед с гордым, неприступным видом и автоматами наперевес. Глядя на них, можно было подумать, будто они охраняют опасных бандитов, однако скоро мы заметили, что солдаты стараются держаться поближе к семейным вагонам в центре состава. Их притягивали не молодые женщины, а домашняя атмосфера, которую они угадывали в этих временных, напоминающих цыганские жилищах: возможно, им вспоминались родные дома и недавнее детство. Они и тянулись главным образом к детям и уже после первых остановок целые дни проводили в семейных вагонах, возвращаясь к себе только на ночь. Они были любезны, услужливы, охотно помогали матерям, приносили воду, кололи дрова для печки. Их дружба с итальянскими детьми казалась странной, даже немного комичной. Те научили солдат разным играм, в том числе игре в гонки по кругу. Эта игра — подобие знаменитой круговой итальянской велогонки, что-то вроде «Giro d’ltalia» в миниатюре. Играют в нее шариками, которые направляют щелчками по извилистому маршруту. Удивительно, но молодые русские сразу же увлеклись игрой, хотя в России редко встретишь велосипед, а велосипедных соревнований вообще не проводят. Для них это было настоящее открытие. На первой же утренней остановке они покидали свой вагон, бегом бежали к семейным, по праву конвоя открывали двери и стаскивали вниз еще сонных детей. Тут же очерчивали круг острым штыком и, не теряя ни минуты, принимались играть. Войдя в азарт, они ползали на четвереньках с закинутыми за спину автоматами до тех пор, пока не раздавался свисток к отправлению.

Вечером шестнадцатого мы были в Бобруйске, вечером семнадцатого — в Овруче; эшелон повторял маршрут нашего последнего путешествия на север, когда нас везли из Жмеринки в Слуцк, только теперь в обратном направлении. Время тянулось медленно. Мы дремали, болтали, смотрели на пустынную величественную степь. Оптимизм первых минут стал заметно слабеть: это путешествие, которое по всем признакам должно было стать для нас последним, русские не могли организовать хуже и бездарнее. Похоже, они вообще его не организовывали, хотя кто-то где-то росчерком пера и определил нашу судьбу. На весь эшелон было не больше двух географических карт, над которыми мы без передышки гадали, пытаясь разрешить мучившие нас вопросы: то, что мы едем на юг, это ясно, но почему так медленно, безо всякого расписания, с необъяснимыми, выматывающими душу остановками, почему за сутки проезжаем несколько десятков километров? Мы часто задавали эти вопросы машинисту (спрашивать солдат было бессмысленно: они, похоже, наслаждались поездкой, а куда идет поезд, зачем — их не интересовало). Машинист, как адское божество, высовывался из своего раскаленного обиталища, разводил руками, пожимал плечами и всякий раз отвечал одно и то же:

— Куда завтра? Не знаю, дорогие, не знаю. Куда рельсы поведут, туда и поедем.

Тяжелее всех переносил неопределенность и вынужденное безделье Чезаре. Взъерошенный, грустный, с остановившимся взглядом, он сидел, забившись в угол вагона, как больное животное. Но это продолжалось недолго: активный человек долго бездействовать не может. На перегоне между Овручем и Житомиром с небольшими рассеянными деревушками внимание Чезаре привлекло медное кольцо на пальце Джакомантонио, его бывшего горе-компаньона по катовицкому бизнесу.

— Не продашь? — спросил Чезаре.

— Нет, — на всякий случай ответил отказом Джакомантонио.