Изменить стиль страницы

Брона покачала головой. Лицо у нее стало жесткое и словно закрылось. «У нее нет имени, — после долгого молчания ответил Жуанико. — Имя ей дадут те, кто ее купит».

Но когда мы вышли на улицу, Жуанико шепнул мне: «Знаешь, это неправда. У девочки уже есть имя. Ее зовут Магда». Я подумала о Беатрисе-редактрисе, вспомнила, как она говорила про дочку Хурии, что, если мать не сможет ее растить, она бы ее удочерила. «Послушай, — сказала я Жуанико, — если эта женщина и вправду готова продать свою малышку, я знаю человека, который бы ее купил». Я еле протолкнула эти слова сквозь ком в горле, потому что представляла себе, как кто-то говорил то же самое тогда, давным-давно, когда меня украли, и Лалла Асма, наверно, тоже ответила: «Я бы ее купила». Серо и сумрачно было в тот вечер, громыхали машины по обе стороны цыганского острова, шоссе было как река в половодье. Жуанико проводил меня до автобусной остановки, и я уехала в Париж.

11

Эль-Хадж умер три дня спустя. Хаким сообщил мне об этом через одного приятеля. Я как раз собиралась на занятия в кафе «Оставь надежду», когда пришел этот вестник. Я сразу помчалась на вокзал и первым же поездом поехала в Эври-Куркуронн. Небо было все такое же серое и низкое, будто и не прошло трех дней. По радио даже обещали снег.

Дверь квартирки Эль-Хаджа была приоткрыта. Я вошла на цыпочках, словно он еще был здесь и мне не хотелось его пугать. Кухня, где он обычно сидел, была пуста, а в комнате приспущена штора. Я увидела сначала Хакима, он стоял спиной ко мне у кровати, потом еще каких-то людей, пожилых, я их не знала — наверно, это были соседи, — и высокую полную женщину, я сначала подумала, что это мать Хакима, но она выглядела слишком молодой, да и походила скорее на арабку — белокожая, с перманентом на выкрашенных хной волосах. Может, она просто забегала помочь по хозяйству, или это была консьержка. Эль-Хадж лежал на кровати одетый, все в той же длинной голубой рубахе без воротника и серых брюках с безупречной стрелкой. Он был даже обут в свои черные лаковые ботинки, как будто собрался в путь. Я никогда не видела его таким: лицо закрылось, сжалось, как кулак, сжаты были губы, глаза в распухших веках, даже нос; боль и печаль читались во всех чертах, и мне вспомнились его рассказы о реке Сенегал, о деревне под названием Ямба на берегу Фалеме — это было все, что он любил на свете, и надо же, что он умер так далеко, совсем один в своей комнатушке на девятом этаже корпуса «В» жилого комплекса Виллабе.

Все в комнате молчали. Хаким посмотрел на меня, когда я прикоснулась ко лбу его деда, всего на секунду ощутив пальцами холодную, шершавую кожу. Слишком покойно здесь было, слишком тихо. Уж лучше бы гвалт, как в кино, чтобы женщины рыдали протяжно и надрывно, чтобы сливались в гул голоса мужчин, поминающих умершего, как принято, чашкой кофе, или, как у христиан, все бормотали бы молитвы. Хоть бы собака завыла во дворе, или даже похоронный звон раздался. Но ничего этого не было. Только шум телевизора откуда-то с верхнего этажа. Люди стали расходиться, понурясь и почему-то пряча от меня глаза. Были бы здесь барабанщики из метро, думала я, пусть бы они играли без остановки, и гремела бы их музыка раскатами грома по лесам и над реками, а Симона пела бы «Black is the color of my true love's hair». Толстая женщина с рыжими от хны волосами тихонько вышла за дверь. Она казалась мне похожей на Лаллу Асму. У нее был такой же взгляд, слегка потерянный, как у дальнозорких за стеклами очков. Сама не знаю почему, я догнала ее, схватила за руку, повела обратно к кровати: «Пожалуйста, побудьте еще немного, не уходите». Она покачала головой. И сказала сдавленным, хриплым голосом: «Он был славный». Как будто извинялась за что-то. Женщина стала медленно высвобождать руку. Снимала с нее мои пальцы, разжимала их один за другим. В ее зеленых глазах застыл испуг, черные зрачки, казалось, плавали в озерцах радужек.

В конце концов ее выручил Хаким. Он взял меня за плечи, как это делают с буйными истеричками. Хаким был моим братом. А я — Маримой. Я чувствовала иссохшие пальцы Эль-Хаджа на своем лице, они ощупывали мои глаза, щеки, губы. Я не могла дышать. Что-то вздувалось внутри меня, в груди, закупоривало горло. «Это мой дедушка, правда, мой дедушка, как же я теперь без него?» Я бормотала что-то бессвязное, слова душили меня. Хаким думал, что я плачу, но слез не было, была ярость, мне хотелось все переломать в этой домине, хотелось пробить мутное небо, не дававшее Эль-Хаджу видеть, переколотить окна и ставни, стекла в вагонах и автобусах, железнодорожные рельсы и корабль, который так долго, так долго плыл до реки Сенегал и до Ямбы на берегу Фалеме.

Хаким сжимал меня все крепче, а я сползла на пол у кровати и увидела все то, что отняло жизнь у Эль-Хаджа, увидела судно и пузырьки с кортизоном. Все, что упало, а прибрать к похоронам никто не успел.

Хаким потом долго держал меня, прижав к себе, потому, наверно, что его самого некому было утешить. В какой-то момент он поцеловал меня, и я ощутила соленые слезы на его щеках. А потом все кончилось. Я встала и ушла. Не оглянулась на тело старика, которое так и лежало, одетое, на кровати. Я знала, что он не вернется домой, на берег реки. Он останется в Виллабе, ему найдут местечко на кладбище, и не плеск воды он будет слышать, а гул грузовиков на шоссе. Но какое все это имеет значение? В поезде, пустом в этот час, я смотрела в окно на сгущающиеся сумерки сквозь грязное стекло. Пожалуй, думала я больше о Магде, чем об Эль-Хадже. Меня подташнивало. С самого утра я ничего не ела и не пила.

Перед самым Парижем я попалась. Вообще-то обычно я держу ухо востро и ухитряюсь улизнуть, когда входят контролеры. Но в тот день я забылась, сидела как во сне, оцепенев, — так бывает после очень сильной боли. Может быть, они уже засекли меня раньше. Когда я их увидела, было поздно. Они шли прямо ко мне, не обращая внимания на других пассажиров. Цыганята — те самые, которых я видела в первый раз с Жуанико, — задали стрекача, на бегу показывая им язык, но контролеры-то явились по мою душу. Поначалу они обращались со мной вежливо, почти церемонно:

— Мадемуазель, у вас нет проездного документа, будьте любезны, предъявите ваш паспорт.

Когда я сказала им, что, во-первых, у меня его нет, а во-вторых, если б и был, они не имеют никакого права у меня его требовать, вежливости как не бывало.

— В таком случае вам придется пройти с нами.

Странная это была парочка: один — высокий, плотный, с двойным подбородком и маленькими светлыми усиками, другой — низенький, чернявый, весь какой-то дерганый, с тулузским акцентом. Они взяли меня с двух сторон под локти и повели из вагона в вагон, до самого головного. Там они посадили меня, тоже между собой, на жесткую скамью у двери. Я сказала им, что это произвол и насилие, но они — ноль внимания. Поезд подъезжал к Парижу, было уже совсем темно. Два моих конвоира переговаривались через мою голову, как будто меня и не было, делились служебными новостями, пересказывали сплетни. Я могла бы их разжалобить, сказать, что у меня умер дедушка, иначе только бы они меня и видели. Но я не хотела, чтобы они меня жалели, ни за что. И никогда в жизни не воспользовалась бы я именем Эль-Хаджа, чтобы получить поблажку от этих наемников.

На Аустерлицком вокзале они отвели меня в тесный кабинетик за кассами. Там мне пришлось ждать битый час, а они все это время стояли за дверью, курили и никак не могли насплетничаться. Я ведь совсем мелкая рыбешка, думала я, для таких больших людей, в форме, с наручниками и пистолетами за поясом. Но кто их знает, может быть, они считали, что в жизни нет мелочей, все важно. Есть же люди, которым нравится так думать.

Пришел их начальник и сказал, что допросит меня сам. Он наклонился к моему лицу и рявкнул:

— Ваше имя?

— Лайла.

— Вы совершеннолетняя?

— Не знаю. Да. Нет. Кажется.

— Родители ваши где?

— В Африке.

Тут все пошло хуже некуда. Начальник был маленький, невзрачный, по фамилии Кастор, по крайней мере, так было написано на конверте, валявшемся на его столе — вверх ногами, но я прочла.