Мы с Ноно строили планы. Вот он выиграет матч в наилегчайшей весовой категории, сможет купить машину, мы возьмем Хурию с ребеночком и отправимся на юг по автостраде, что проходит через Эври-Куркуронн, широкой как река, в восемь рукавов. Мы поедем в Канны, в Ниццу, в Монте-Карло, может быть, даже в Италию, в Рим. Дождемся апреля или мая, чтобы ребеночек подрос и смог перенести путешествие. Или даже июня, чтобы я успела сдать экзамены. Но не позже, а то это долго, слишком долго, будет поздно, и мы вообще никуда не уедем. В июне будет в самый раз. И отборочный матч аккурат восьмого. Ноно тренировался без устали. Или уходил в спортивный зал на бульвар Барбес, или боксировал в гараже. Он сделал себе боксерскую грушу из мешка от картошки, набив его тряпками.
Жуткий холод стоял на улице Жавело. Хорошо еще, что Ноно принес электрический радиатор, который выдувал горячий воздух и гудел, точно самолет. Чтобы не тратить лишнего, Ноно показал мне, как он мухлевал со счетчиком: дрелью просверлил сбоку дырочку и вязальной спицей заблокировал колесико. Если ждешь прихода инспектора, то спицу вынимаешь, а дырочку залепляешь синим пластилином. Денег было в обрез. Ноно тренировался, у него не оставалось времени работать, а стипендии едва хватало. Вечером он возвращался полуживой от усталости. Его депутат-социалист обещал ему вид на жительство за победу в матче, так что проиграть он никак не мог. Хурия в последнее время все больше походила на пчелиную царицу. Она лежала на кровати рядом с урчащим радиатором, огромная, беспомощная, с одутловатым лицом. Позвать кого-нибудь из социальной помощи она не разрешала. Доктора тоже не хотела. Все боялась, что на нее донесут в полицию, что отправят назад к мужу. Только под землей она могла в безопасности, как паук в коконе, выносить и родить своего младенчика. Кто ее здесь найдет? Единственное, что нам грозило, — мог вернуться друг Ноно, но мы слышали, что он отлично проводит время на Бора-Бора. Вряд ли его понесло бы в Париж, под дождь и снег.
Когда настало время Хурии рожать, она так и не дала нам позвать врача — попросила привести какую-нибудь женщину. Ноно переполошился ужасно. Метался, совсем голову потерял. А я не знала, куда идти, поэтому села в поезд, доехала до Эври-Куркуронн и пошла в цыганский табор к Жуанико. Он и нашел мне женщину. Поговорил с ней по-цыгански, и она согласилась прийти за пятьсот франков. Женщину звали Жозефа, она была высокая, слегка мужеподобная, с длинным угловатым лицом и сильными ручищами. По-французски она почти не говорила, но подобрела, когда я обратилась к ней по-испански. У нее был резкий галисийский выговор.
Я привезла ее на поезде. Хотела сразу вести на улицу Жавело, но она сказала, что сначала ей надо кое-что купить для себя и для будущей мамы. Взяла в аптеке вату, пластырь, бетадин, компрессы и еще много всякой всячины, а у китайца купила травки — тимьян, шалфей — и какую-то мазь в круглой коробочке с нарисованным тигром. Еще накупила кока-колы, печенья, сигарет.
В гараже она сразу освоилась, отгородила простыней половину комнаты, где лежала Хурия, чтобы ей не мешали. И просидела там три дня, почти не выходила, ни с кем не разговаривала. Говорила, что пахнет у нас плохо, жгла какие-то благовония, курила сигареты. Мы с Ноно в эти дни были как на иголках, дома нам не сиделось. Закончив работу у Беатрисы, я ехала к нему в спортивный зал на бульвар Барбес. Он боксировал с собственной тенью, прыгал через скакалку. Я садилась в уголок и смотрела, как он тренируется. Все думали, что я его девушка. Даже депутат-социалист подходил со мной побеседовать. Он говорил не «Ноно» и не «Леон», а называл его по фамилии: «Адиджо». «Адиджо надо работать, — говорил он, — хватит ерундой заниматься, ты скажи ему». Я догадывалась, что он имел в виду: дружков Ноно, головорезов, что били стекла в киосках и машинах, а еще — магнитофоны, которые он иногда приносил откуда-то и загонял. Депутат, маленький, с волосами ежиком, походил на спортсмена или на полицейского. Мне не хотелось с ним разговаривать. Не нравилось, как он говорит «Адиджо», будто имеет право, будто он наш. Раз-другой он пытался вызнать, как у меня обстоят дела с видом на жительство, не на птичьих ли я правах. Мне не нравились его вопросы, не нравилось, что он со всеми на «ты», вроде показывает, что между ним и нами нет никакой разницы, — хотя, наверно, это он просто по-дружески. Он был однорукий, левая ампутирована, может, поэтому. Подойдет, бывало, к кому-нибудь и скажет, громко так: «Давай-ка, помоги мне надеть свитер!» Этакое напористое дружелюбие. Чуть ли не каждый день он твердил Ноно: «Не дергайся, вид на жительство у тебя, считай, в кармане». Как будто у нас что-то могло быть «в кармане».
А потом Хурия родила девочку. Когда я вернулась от Беатрисы-редактрисы, новорожденная уже сосала грудь Хурии. Повитуха совсем уморилась. Она выпила вина, несколько стаканов подряд, и заснула на софе как убитая. Даже неоновая лампа ей не мешала.
Хурия тоже вроде бы дремала. В комнате крепко пахло мочой, п о том, кислый такой запах. Было бы хоть окно, я б распахнула его настежь, чтобы впустить воздух и солнышко. Я подумала: надо младенчика увезти поскорей, а то под землей ему не выжить.
Прошло несколько дней, стало поспокойнее. Мы вымотались так, будто все родили по ребеночку. Спали по очереди, в режиме кормлений. У Хурии потрескались соски, кормить она толком не могла. Ее постель была вся в крови. Опять пришла повитуха, напоила ее молоком с анисом, втерла в соски какой-то жирный крем. Хурия была вся горячая, ее трясло, а малышка орала. В конце концов Беатриса-редактриса прислала к нам свою подругу-медичку, и Хурию с девочкой забрали в больницу. Видно, она и вправду была очень больна: даже слова не сказала, когда ее уносили на носилках.
Я навещала ее каждый день. Она лежала в акушерском отделении с другими мамашами, в белой-пребелой палате на первом этаже; из окна были видны кипарисы, зеленая изгородь, воробьи порхали по веткам. Даже серое небо было необычайной красоты. Я приносила печенье, чай в термосе. Старалась развеселить Хурию, чего только ей не рассказывала. Говорила, что надо дать малышке имя. Мы назовем ее Паскаль, потому что она в добрый час родилась, до того, как успели принять новый закон о происхождении. Хурия была согласна, только хотела еще добавить имя Малика, в честь своей матери. Так и записали малышку — Паскаль-Малика. Когда ее регистрировали, Хурия назвала имя отца — Мухаммед, — чтобы ее дочка не считалась безотцовщиной. Даже Хаким навестил новорожденную. Он посмотрел на красный живой комочек, крепко спавший в колыбельке рядом с кроватью Хурии, и сказал: «Она вполне смотрится маленькой француженкой».
Хурия вдруг встревожилась: «А если я захочу вернуться домой, ее не отнимут у меня?» Я успокаивала ее как могла: «Никто никогда ее у тебя не отнимет. Она твоя, только твоя». А сама думала, что впервые у Хурии появилось что-то по-настоящему ее и, несмотря на все испытания, ей крупно повезло.
С появлением Паскаль-Малики все изменилось на улице Жавело. Я поняла, что как раньше уже никогда не будет и это к лучшему. Во-первых, Хурия не заикалась больше об отъезде. Ей расхотелось возвращаться домой. Теперь, когда у нее была дочурка, она чувствовала себя сильной, город и люди уже не страшили ее. Каждое утро она закутывала малышку в большую шаль и выходила на воздух, гуляла в скверах, на улицах или навещала своего друга месье By. Ей нужна была работа, и я попросила Беатрису нанять ее вместо меня. Беатриса купила коляску для малышки, и Хурия стала каждое утро ходить к ней убираться. Беатриса с мужем не могли иметь детей, поэтому они чуть не плакали от умиления при виде спящей крошки. А потом Хурия стала оставлять ее у них, когда уходила за покупками или учиться. У Паскаль-Малики была теперь своя комната, Беатриса и ее муж убрали из кабинета письменный стол и полки с книгами, оклеили стены розовыми обоями, и получилась детская, тихая, светлая и солнечная. Когда Хурия приходила ночевать в нашу темную нору на улице Жавело, малышка кричала и плакала, никак не могла заснуть. Никто не говорил об этом вслух, но, по-моему, с самого начала Беатриса с мужем думали удочерить Паскаль-Малику.