Может быть, даже подарила бы ей нитку натурального жемчуга. Ей хотелось насладиться ролью счастливой матери очаровательной девочки-подростка, чтобы все увидели, чтобы все восхитились, прежде чем она выпустит дочку в свет и будет, изнывая от беспокойства, в полночь ждать ее домой: пиво, травка, скорость, поцелуй, а все шелковое платье!

Оно было уже тут, разложенное на диване, его купили с ПА, заранее, за неделю до бала. Зачем же? — спросила Глория. Ответом был поток упреков из хорошенького ротика, который между двумя глотками кока-колы объяснил ей, что у всех девочек платья уже есть, а она боялась, что не останется того фасона, который ей хотелось, и Па специально ушел с работы, Па повел ее в универмаг, Па помог ей выбрать.

— Но я же говорила, что хочу купить тебе платье сама, что мне это будет приятно!

— Ах, тебе будет приятно, конечно, всегда главное, чтобы тебе было приятно! — Девчонка перешла в наступление: — А я, обо мне ты хоть немного думаешь? — и она разрыдалась. А отец, чтобы утешить дочку, обещал, что отвезет ее к бабушке и та сама оденет ее к торжественному событию. Оставь, говорил он Глории, кривя губы: мол, ничего страшного не произошло и лучше не настраивать Кристел против себя. Оставь.

Глория так и не увидела свою дочь в бальном платье; она утешалась, говоря себе, что вся эта дребедень — прошлый век и ей вообще не стоило встревать, потому что на ее взгляд этот маскарад просто смешон. Теперь Кристел больше жила у дедушки с бабушкой, чем дома. На этом настоял Механик, чтобы ребенку не готовить самому обед, а часто и ужин. Целыми днями она ждала родителей, сидя перед телевизором с телефонной трубкой у уха: они с лучшей подружкой не просто разговаривали, а включали одну и ту же передачу и обсуждали ее по телефону, как если бы сидели рядом.

Глории пришлось согласиться: нельзя обрекать дочь на такое одиночество при живых родителях. А потом и он стал ужинать у отца с матерью, ему хотелось садиться вместе с Кристел за настоящий стол, без бумаг, без самоклеек, без крысы. Пожар и наводнение послужили ему предлогом, чтобы перевезти туда свои компьютеры. Встречались они в университете. Последний раз Глория видела мужа два дня назад: она парковалась на стоянке, а он как раз выезжал. Он ее не заметил, а ей показалось, что он изменился, как-то постарел. Она вдруг ощутила прилив нежности и решила, что позвонит ему, как только доберется до своего кабинета. Но не успела открыть дверь, ее так одолели со всех сторон, что она не знала, за что хвататься. Вспомнив вечером, что так и не позвонила, Глория поклялась себе сделать это с утра, как только встанет.

Глория набрала номер родителей мужа и, пока трубка заливалась гудками, посмотрела на часы: четверть десятого, они наверняка уже ушли в церковь. Но Кристел проснулась.

— Ну? — отозвалась она.

— Это ты, моя милая, зайка моя сладкая, красавица моя, бутончик мой апельсиновый, — замурлыкала Глория.

— Погоди, я позову папу, — перебила ее Кристел. Ждать снова пришлось долго, Глория уже начала терять терпение.

— Вы там что, спали? — спросила она Механика, услышала в ответ, что они действительно вчера поздно легли, и начался удручающе банальный диалог: как прошел симпозиум, как они погуляли потом женской компанией. Она говорила и чувствовала спиной недобрый взгляд Бабетты, оценившей, надо думать, все убожество этого недоразумения, которое Глория упорно именовала: муж, ребенок, семья. Глория вся съежилась над телефоном, никак не получалось вернуть немного их близости, хотя бы сказать Механику, что она по нему скучает, и тут вошла Лола Доль, такая, несмотря ни на что, красивая, что сердце Глории устремилось к ней. Ей захотелось бросить трубку, оборвав на полуслове Механика, который теперь все тем же тоном постороннего рассказывал, как вчера они с Кристел смотрели вестерн, хрустя поп-корном: вот здорово было! Скажи маме.

Лола Доль окинула взглядом кухню. Ей вспомнилась другая — в доме, где прошло ее детство. Она любила запахи дерева и горячего кофе. Это было почти блаженство, она даже потянулась и зевнула. На севере долгая зима длит детство, окутывает его снежным коконом, укрывает большим белым одеялом и запечатлевает счастье мерцающими письменами на оконных стеклах. А для Лолы зима была еще и красным чревом театра «Густав-Доль», тесной, как цыганская кибитка, уборной ее матери, куда актрисы труппы приходили, закутанные до бровей, в шарфах, в теплых шапках, и постепенно раздевались, согреваясь чаем.

Среди вороха одежек они говорили о любви. Слова, точно морские волны, накатывали на нескончаемый песчаный берег смеха, а порой вздымались и пенились гневом. Женщины любили поболтать, как прачки у пруда. На языке у них вертелись извечные мерзости, их излияния питались с незапамятных времен незатухающей распрей. Хлопала дверь, актрисы умолкали, и слышался голос отца, проверявшего, все ли в порядке на сцене: отец разговаривал сам с собой в пустом театре. Голос отца проговаривал тексты, заливался тирадами.

А лето означало катер и острова, охапки цветов, одинокое деревце на ветру. С приходом солнца она видела мать утренней — молодой, нагой, белокурой, а отца с книгой в саду, спиной к ним, чтобы их не слышать. Лола читала наизусть отрывки из пьес, которые они играли зимой — она запоминала их, сама того не сознавая. Они спрашивали, кого бы она хотела сыграть на сцене: королеву в роскошном наряде, но не произносящую ни слова, или нищенку в лохмотьях, которой в пьесе принадлежит центральная роль. Я выбираю королеву, отвечала Лола.

Она впервые переспала с мужчиной в тринадцать лет — а ему было тридцать семь. Лола запомнила возраст любовника, потому что ее отец, которому тогда уже перевалило за пятьдесят, именно тридцать семь считал для женщин началом увядания, а для мужчин — лучшей порой. Сравнения отца, если перевести их на французский, были из области виноделия: выдержка, крепость, букет. Если так, то она отведала коллекционную марку. Тогда был день такой же, как сегодня, теплый и полный трепета новой жизни. Казалось, было слышно, как распускаются листочки, как лопаются почки под их напором, как раскрываются цветы до самой сердцевины, до влажного пестика, и шмели вязли в них, отяжелев от пыльцы, а тучи мошек окружали широкими шелестящими венцами или идеально ровными золотистыми нимбами головы гуляющих.

Это была первая в году морская прогулка: родители со всей труппой устроили пикник на острове. На самом же деле пикник был западнёй, которую расставили актрисы, чтобы свести мамину дублершу с тридцатисемилетним холостяком. На счету этой вечно неудовлетворенной женщины было много романов и столько же разочарований. Лола не любила ее: мало того, что она завладевала вниманием матери, так еще и ее, Лолу, заставляли делать для нее такие вещи, что с души воротило. Приходилось, например, натирать ей спину, ляжки и икры кремом для загара, а еще — надевать ее старые купальники, потому что этой женщине доставляло какое-то извращенное удовольствие видеть свои вещи на большой красивой девочке и убеждаться, что ее собственное тело еще сохранило подростковые формы.

По разработанному заранее сценарию события должны были развиваться следующим образом: подготовив почву, Дублерша будто бы обидится или рассердится и, покинув компанию, убежит в глубь острова, а все пойдут ее искать, но устроят так, чтобы именно Холостяк первым нашел ее, утешил и, после того как они вместе побывают на седьмом небе, привел к шести часам на катер. Но вышло иначе: Дублерша на самом деле потерялась; а Холостяк, свернул не в ту сторону и вышел на берег; там, продолжая поиски в бухточках среди скал и на маленьких пляжах, он наткнулся на Лолу, не посвященную в тонкости великого сексуального заговора, — она собирала майский мох, который почему-то цветет только в июне.

Они пошли вдвоем по тропинке между скал. Ему было неудобно идти в узком купальном трико до пояса — точь-в-точь как у Берта Ланкастера, — и он взял ее за руку. Ветер развевал ее распущенные волосы, они касались его щеки, порой окутывали все лицо, и он говорил ей, что они мягкие и хорошо пахнут. У кромки воды он поцеловал ее. Ей вздумалось подбить его искупаться, и она стянула свитер. Холостяк изменился в лице, она решила, что от восхищения: вода ведь была очень холодная, — и это прибавило ей смелости. Теперь-то она непременно нырнет, пусть даже выйдет вся синяя.